Васильева меняла повязку Тулкуну Таджиеву. Вату, индивидуальные пакеты, йод она доставала из санитарной сумки, которая висела на плече у Лизы.
Лиза стояла к ним спиной. Двумя руками она держала на изготовку пистолет Васильевой. Жесткими и сухими глазами Лиза следила за ходом боя, за каждым движением немцев и была готова в любую секунду защитить Тулкуна и майора Катерину от всего на свете.
По вспаханной и засеянной польской земле навстречу гитлеровским профессионалам шли крестьяне, которых война одела в армейскую форму и дала им в руки оружие...
К центральному шоссе, ведущему к городку, стягивались в сумерках грузовики с солдатами. Осторожно переваливали через проселочные рытвины, выезжали на твердое покрытие добротной, мощенной камнем дороги и уже безбоязненно увеличивали скорость — мчались один за другим, возвращали грязных, усталых солдат с полей к их временным, но таким желанным пристанищам. Из кузовов в вечернее небо летели веселые, разухабистые песни — польские, русские, английские. За гулом моторов, за шумом ветра, за разноязыкими песнями не было слышно ничего. Почти ничего...
Вот только что это?.. А может быть, показалось? Нет, стреляют!
— Стой! Стой!.. Заткнитесь!..
— Молчать! Прекратить шум!.. Стоять!
— Выключить двигатели!..
Грузовики стали притормаживать, моторы стихли, песни оборвались. И в наступившей тишине явственно проступил шум недалекого боя — бил короткими очередями ручной пулемет Дегтярева, ухали разрывы гранат, лупили где-то из автоматов, карабинов!..
— Разворачивайся, пся крев!
— На третьем пахотном участке!..
— Где это, где?!
— За мной! Всем машинам — за мной! Ванька! Марш в кабину!..
Взревели двигатели грузовиков, и кто из шоферов посмелее — прямо пошли через поле, кто поосторожнее — стали выбираться на проселок.
— В штаб! В штаб сообщите! Третий пахотный участок! Третий пахотный!.. Одна машина идет в штаб! Всем пересесть в другие машины!
— Быстрей! Люди гибнут, не слышишь? Быстрей!
И помчались несколько грузовиков с солдатами туда, где чернела вдалеке кромка леса, где в уже почти темное небо еще более темным силуэтом впечатывалась небольшая возвышенность...
... Тишина на третьем пахотном участке... Тишина. Нет больше никакого боя. Кончился он три минуты тому назад. Кончился.
Из пробитого пулями мешка тоненькой нескончаемой струйкой сыплется зерно. Оно течет и течет прямо на плечи и голову американского летчика Джеффа Келли. Он сидит, прислонившись спиной к мешкам, держит между коленями русский автомат с пустым диском, смотрит остановившимися глазами в никуда, и по его закопченному лицу катятся слезы...
А вокруг грузовики. Они мчались на помощь этому третьему пахотному, но не успели. Им оставалось метров двести-триста, когда все было окончено. «Третий пахотный участок» сам принял бой и сам его закончил.
Вот только нет перевязочной палатки. Валяются куски обгоревшего брезента, разбитый аптечный шкафчик, обрывки растяжек. Сохранился лишь деревянный палаточный настил. И стоит на этом настиле, в самой середине его, полевой операционно-перевязочный стол. На нем, будто на постаменте, лежит мертвый Вова Кошечкин — русский солдат восемнадцати лет, не успевший сделать ни одного выстрела за эту войну. Свесилась его неживая рука со стола. Прямо на деревянном щите пола у этого постамента сидит чешская девушка Лиза. Прижала Вовкину руку к своему лицу, не шелохнется.
У полевой кухни лежит бледный Тулкун Таджиев. Около него присел на корточки лейтенант французской армии Рене Жоли. Он пытается прикурить сигарету. Он еще не остыл после боя — пальцы у него дрожат, спички ломаются. Его трясет от нервного возбуждения, оттого, что он остался жив, от всего, что произошло на его глазах.
— Слушай, — говорит ему Тулкун слабым голосом, — ты чего такой нервный? Ты успокойся. Тебе еще воевать надо, домой ехать... Так нельзя.
Он похлопывает Рене по колену, и тот виновато улыбается.
— Какой нервный... — удивленно говорит Тулкун.
Поляк-молотобоец через все поле несет на руках тяжело раненного крестьянина, который в кузнице пил беспробудно и все боялся, что ему предложат вступить в колхоз. Того самого, которого молотобоец чуть не придушил. Молотобоец аккуратно обходит трупы и своих и немцев, внимательно смотрит себе под ноги, чтобы не споткнуться, не уронить этого пьяницу.
— Если будете без меня делить землю... — шепчет раненый.
— Заткнись, дурак! — говорит ему молотобоец. — Не подохни до дележки.
Майкл Форбс тщательно бинтует простреленную ногу худенькому советскому старшине в очках — Михаилу Михайловичу. Волосы все время падают Форбсу на глаза, мешают, а он откидывает их в сторону, не прекращая перевязывать старшину.
Михаил Михайлович морщится от боли и еще больше — от огорчения. Он показывает Форбсу свои разбитые очки.
— Как теперь работать? — сокрушается он. — Где я теперь очки достану? Проблема...
— Ноу проблем, — улыбается ему Форбс.
— Не «ноу», а «проблем», — упрямо говорит Михаил Михайлович. — У меня астигматизм.
А по проселочной дороге уже несся «хорх». За ним два «студебекера» с автоматчиками. Подлетели, остановились как вкопанные. Из «хорха» выпрыгнули Валерка Зайцев и подполковник Юзеф Андрушкевич. Андрушкевич был в одном мундире, с автоматом в руках. Он огляделся, понял, что все уже окончено, и бросил ненужный теперь «шмайсер» в открытую дверь штабного «хорха» на переднее сиденье.
Молча стояли солдаты, младшие офицеры — старшие посевных команд. Андрушкевич и Зайцев увидели в поле сгоревший бронетранспортер и еще что-то рядом с ним, что просто было невозможно узнать, — бывший санитарный «газик» советского медсанбата.
Опираясь на ручной пулемет, чтобы не упасть от головокружения, на оружейном ящике сидел полуголый старшина Невинный Степан Андреевич. У его ног валялся простреленный, испустивший дух детский резиновый мяч — красно-синий с желтыми полосками посредине.
Васильева, в заляпанном кровью халате, перебинтовывала Невинному его широченную грудь. Из-под бинтов проступало темное пятно.
— Я потом актик на списание составлю, Екатерина Сергеевна. На палатку, на аптечку, медикаменты... Вы мне подпишете? — тихо говорил Невинный. — А то начмед прицепится и до самого Берлина не отвяжется! Вы же его знаете...
— Помолчи, Степан, умоляю. Мешаешь мне. Не крутись.
Она закончила перевязывать его, обняла, поцеловала в лысину, прижала к себе и, может быть, впервые окинула взглядом все вокруг. Увидела распаханное и засеянное поле, только что принявшее бой; землю, пропитанную человеческой кровью; Вовку Кошечкина, лежащего выше всех; скорбную, съежившуюся фигурку Лизы; скончавшегося Сержа Ришара — его положили совсем рядом с мертвой Зиной Бойко, — и вспомнила Катя, как сегодня утром, глядя из окна второго этажа в медсанбатовский двор, она просила судьбу пощадить всех близких и правых. Значит, не все еще кончено... Не все.
Она оглянулась. За ее спиной стояли Валерка Зайцев и Юзеф Андрушкевич. Анджея почему-то не было.
— Вот, ребята, что у нас тут получилось... — горько сказала она Валерию и Юзефу.
За горизонтом грохотала канонада. Шла мощная артиллерийская подготовка, которая всегда предшествует большому наступлению. Грохот не прекращался ни на секунду. Он накатывался, будто океанский вал, обрушивался и, не успев затихнуть, снова возникал вторым валом, третьим, четвертым...
По дороге в сторону указателя «Берлин — 174 км» двигались советские и польские войска. Нескончаемым потоком шли моторизованные части, пехота, кавалерия. По обочинам, поднимая тучи пыли, катились танки, самоходные орудия, бронетранспортеры. Вся эта лавина текла мимо вспаханных и засеянных полей, мимо возвращенной и возрожденной польской земли.
Кончились три мирных дня в страшной четырехлетней военной круговерти.
У выезда из городка, неподалеку от бывшего лагеря для военнопленных, стоял строй «студебекеров» и «джемси» с белыми звездами на дверцах кабин — опознавательными знаками Соединенных Штатов Америки. Строй продолжали грузовики самых разных типов с английскими и французскими флажками и эмблемами. Это за освобожденными из плена союзниками пришел их собственный транспорт.