– Где ваша жена?
– Она посещает в другие дни.
Что, разумеется, хорошо понимают больничные сестры. О, жена посещает его в эти дни, а «она» посещает его за спиной у жены.
– Я думала, вы тяжело больны.
– Нет-нет, – ответил он бодро. Она казалась очень настороженной… да, не возразишь, немножко как белка – такие встревоженные прыгающие глаза. Ну, он должен успокоить ее, утешить. – Со мной все хорошо. Будет хорошо.
– Я думала… – Она умолкла. Нет, между ними все должно быть ясно. – Я думала, вы умираете.
– Я протяну дольше любой сосны на Хёкберге.
Он сидел и ухмылялся. Борода у него была только что подстрижена, волосы модно причесаны; так, значит, он вовсе не при смерти, а его жена в другом городе. Она молча ждала.
– Вон там крыша Кристин-кирки.
Она отвернулась, подошла к окну и поглядела на церковь. Пока Ульф был маленьким, ей всегда полагалось поворачиваться к нему спиной, прежде чем он сообщал ей секрет. Может быть, Андерсу Бодену требуется то же. А потому она глядела на медную крышу, пылающую под солнцем, и ждала. В конце-то концов, он же мужчина.
Ее молчание и повернутая к нему спина испугали его. Он представлял себе это совсем не так. Он даже не сумел назвать ее Барбро, непринужденно, будто из далекого прошлого. Что она когда-то сказала? «Мне нравится, когда мужчина говорит мне то, что знает».
– Церковь была построена в середине девятнадцатого века, – начал он. – Я точно не уверен, когда именно. – Она не откликнулась. – Крыша изготовлена из меди, добытой в местном руднике. – Опять никакого отклика. – Но я не знаю, была ли крыша сконструирована одновременно с постройкой церкви или это более позднее добавление. Я намерен это выяснить, – добавил он, стараясь, чтобы это прозвучало целеустремленно. Она опять ничего не сказала. И он слышал только голос Гертруд, нашептывающий: «Значок Шведского союза туристов».
Гнев Барбро теперь был обращен и на нее тоже. Конечно, она никогда его не знала, никогда не знала, какой он на самом деле. Все эти годы она просто баловала себя девичьими фантазиями.
– Так вы не умираете?
– Я протяну дольше любой сосны на Хёкберге.
– Значит, вы достаточно здоровы, чтобы прийти в мой номер в городском отеле. – Она сказала это как могла жестче, с презрением ко всему миру мужчин с их сигарами, и любовницами, и бревнами, и тщеславными дурацкими бородами.
– Госпожа Линдвалл… – Ясность мысли покинула его. Он хотел сказать, что любит ее, что всегда любил ее, что думал о ней почти все… нет, все время. «Я думаю о вас почти все… нет, все время», – вот что он приготовился сказать. А потом: «Я полюбил вас с той минуты, когда встретился с вами на пароходе. С тех пор вы были стержнем моей жизни».
Но ее раздражение лишило его смелости. Она считает его просто соблазнителем. И слова, которые он приготовил, покажутся словами соблазнителя. В конце-то концов, он совсем ее не знает. И он не знает, как разговаривать с женщинами. Его взбесило, что повсюду есть мужчины, вкрадчивоязычные мужчины, которые знают, что именно следует сказать женщине. Да ну же, покончи с этим, внезапно подумал он, заражаясь ее раздражением. Ты же все равно скоро будешь мертв, так покончи с этим.
– Я думал, – сказал он, и тон его был жестко агрессивным, как у торгующегося покупателя. – Я думал, госпожа Линдвалл, что вы меня любили.
Он увидел, как напряглись ее плечи.
– А! – отозвалась она. Тщеславие этого мужчины! Какое ложное представление о нем хранила она все эти годы как о человеке корректном, тактичном, с почти заслуживающей осуждения неспособностью высказать свои чувства. А на самом деле он был просто еще одним мужчиной и вел себя как мужчины в книгах, а она была просто еще одной женщиной, верившей, будто это не так.
Все еще спиной к нему, она ответила так, словно он был маленьким Ульфом с очередным детским секретом.
– Вы ошибались.
Затем она обернулась к этому жалкому ухмыляющемуся денди, к этому мужчине, который, несомненно, знал дорогу в номера отелей.
– Но благодарю вас, – она была не сильна в сарказмах и запнулась, подыскивая предлог, – благодарю вас за то, что вы показали мне приют для глухонемых.
Она подумала, не забрать ли варенье из морошки, но сочла это неподобающим. Еще можно успеть на вечерний поезд. Мысль о том, чтобы провести ночь в Фалуне, была ей омерзительна.
* * *
Долгое время Андерс Боден не думал. Он смотрел, как медная крыша потемнела. Он выпростал покалеченную руку из-под одеяла и с ее помощью растрепал себе волосы. Он подарил банку варенья первой заглянувшей в палату сестре.
Среди того, чему научила его жизнь и на что он, как надеялся, мог положиться, было правило: большая боль стирает меньшую. Растяжение исчезает перед зубной болью, зубная боль исчезает перед раздробленным пальцем. И он надеялся – и теперь это была его единственная надежда, – что боль рака, боль умирания изгонит боль любви. Но вряд ли.
Когда сердце разрывается, подумал он, оно рвется, как древесина, по всей длине доски. В первые свои дни на лесопильне он видел, как Густав Олсон брал толстую доску, вбивал клин и чуть-чуть клин поворачивал. Древесина раскалывалась по волокну из конца в конец. Вот и все, что нужно знать о сердце: направление волокна. Затем одним поворотом, будь то жест, будь то слово, вы можете его уничтожить.
Когда наступил вечер и поезд начал огибать темнеющее озеро, на котором все началось, она, по мере того как ее стыд и самоупреки пошли на убыль, попыталась мыслить ясно. Это был единственный способ укротить боль: думать ясно, интересоваться только тем, что произошло на самом деле, тем, что, как ты знала, было правдой. А знала она вот что: человек, ради кого она в любую минуту за последние двадцать три года оставила бы мужа и детей, ради кого она потеряла бы свою репутацию и положение в обществе, с кем она бы убежала только богу известно куда, не был и никогда не будет достоин ее любви. Аксель, кого она уважает, кто был хорошим отцом и надежно обеспечивал семью, заслуживал ее любви куда больше. И тем не менее его она не любила – то есть, если мерилом было чувство, которое она испытывала к Андерсу Бодену. Следовательно, в этом и заключается крах ее жизни, разделенной между нелюбовью к человеку, который заслуживал ее любви, и любовью к тому, кто ее не заслуживал. То, что она считала опорой своей жизни, возможностью, сопровождавшей ее неизменной спутницей, верной, как тень, и была всего лишь этим – тенью, отражением. Ничего реального. Хотя она гордилась, что почти лишена воображения, и хотя ей всегда претили легенды, она позволила себе потратить половину жизни на фривольные грезы. В ее пользу можно сказать только, что она сохранила свою добродетель. Но чего это стоит? Подвергнись она искушению, то не колебалась бы ни секунды.
Когда она подумала об этом таким образом – ясно и правдиво, стыд и самоупреки возвратились, обретя новую силу. Она расстегнула пуговицу своего левого рукава и смотала с запястья выцветшую голубую ленту. Она швырнула ее на пол вагона.
Услышав подъезжающую пролетку, Аксель Линдвалл бросил сигарету на холодную каминную решетку. Он забрал чемодан у жены и расплатился с извозчиком.
– Аксель, – сказала она тоном веселой нежности, когда они вошли в дом, – почему ты всегда куришь, когда меня здесь нет?
Он посмотрел на нее, не зная ни что сделать, ни что сказать. Он не хотел ее расспрашивать, чтобы не заставить ее солгать ему. Или чтобы не заставить ее сказать ему правду. Он равно боялся и того, и другого. Молчание тянулось. Ну, подумал он, мы не можем жить вместе молча до конца наших жизней. И потому через какое-то время он ответил:
– Потому что мне нравится курить.
Она слегка засмеялась. Он стоял перед незатопленным камином, все еще держа ее чемодан. Насколько он знал, в чемодане могли быть скрыты все секреты, все правды и вся ложь, о которых он не хотел слышать.