Литмир - Электронная Библиотека

– Позвоните, пожалуйста, художнику, – женщина испуганно следила за движениями горбуна. – Или можно я сама позвоню?

– Да, да, – Квазиморда тяжело опустился на диван. Натужно заскрипели пружины. – Конечно, звоните. Я сейчас чайник поставлю.

Он подошел к столу и дрожащими руками стал перебирать несколько надтреснутых чашек.

Гостья, придерживая полы рубашки, прошмыгнула к телефону.

«Как я мог!? – сокрушался горбун. – И чем я отличаюсь от тех двух мужиков? Еще одна секунда, одно движение этой женщины и я бы за себя уже не ручался». Зашипел жгучим кипятком чайник, задребезжал нетерпеливо алюминиевой крышкой. Некуда пару деваться, неистовствует он – рвется наружу. Дернул Квазиморда за шнур, и угомонился сразу сосуд. Притих.

Женщина набрала номер телефона, застыв в ожидании.

– Алло, Василий? Да, это я – Ирина. Где? На кладбище.

У Ква… У сторожа, – она оглянулась на горбуна. – Жду. Приезжай скорее.

XXI

Новая картина, её замысел и, конечно же, результат – всегда неординарное событие в жизни художника. Идея появляется внезапно, часто в самый неподходящий момент. Например, во время… Впрочем, это не столь важно. Иногда я задаю себе риторический вопрос: можно ли одним полотном выразить смысл жизни? Наверное, можно. Малевич же смог… Нет ни жизни, ни смерти, но невозможно от них укрыться.

В крайнем возбуждении я мерил шагами комнату, время от времени задевая ногой мольберт. Подрамник на нем качался, грозясь упасть на пол, согласно теории бутерброда – маслом вниз, но всё же каким-то невероятным образом сохранял равновесие. Я брался за кисть, свирепо водил ее пружинистой щетиной по палитре, делал несколько ударов по холсту и отходил на пару шагов назад. Аппликативные мазки нехотя выкладывались в задуманную композицию. Объема же не получалось. Как учили мудрые наставники по живописи, писать я старался пастельными цветами, не выходя за пределы четырех, близких по интенсивности друг к другу, тонов. И никаких контрастов!

– Не Сарьян, поди, не Кандинский, – хмурясь, сдвигал к переносице седые лохматые брови учитель. – Сотри этот фейерверк, – и совал в руки тряпку.

Я, непритворно вздыхая, неохотно ликвидировал противоборство лазури и краплака. Мне всегда больше по душе была результативная драка, чем уныло-выгодный консенсус. Уже тогда – в университете – во мне закладывался открытый дух противоречия. Всё в жизни должно быть ярко, сочно, порой взаимоисключающе. Блондинки-брюнетки, молоко-коньяк, греховность-святость… Жизнь-смерть?

Я схватил этюд и швырнул его в угол комнаты. Жалобно хрустнули тонкие планочки подрамника. «Нечего классика из себя корчить. Пиши сердцем, а не головой», – вспомнились слова того же преподавателя на пленере. Очередное противоречие?

Я порылся в стопке законченных холстов и с нетерпением извлек кладбищенскую картину. Установил ее на мольберт вместо впавшего в немилость наброска. После выставки, где картина имела определенный успех, к ней я больше не прикасался. «Пейзаж с видом на кладбище» угрюмо всматривался в своего создателя. Я отвечал ему взаимностью. В полотне чего-то не хватало… Но чего?!

На первый взгляд всё было нормально – уравновешено композиционно и выдержано в цветовой гамме. Ночь, мрачное ультрамариновое небо с грязно-серой тучей, прикрывавшей луну. Едва слышен шелест лип на аллее, навечно застыли темнеющие глыбы памятников. Но всё было безжизненно, можно сказать, мертво. «Ещё бы»… Я усмехнулся и полез в карман за сигаретой. Щелкнул зажигалкой. Разбавленный ментолом дым нехотя поплыл к потолку. Снова и снова я вглядывался в картину. Рядом с погостом уютно расположились одноэтажные кирпичные домики. Пыльная, с засохшими на ней цветами, асфальтированная дорога уходила в город живых, растворяясь в перспективе душистым летним сумраком. Убийственное равнодушие изливало темно-синее небо. «Сейчас луна выглянет из-за облака…» – подумал я. Дрожащими от возбуждения руками, я схватил кисть и ткнул ею в палитру, смешивая белила и желтый стронций. Чуть подумав, добавил немного охры. Из пугающей глубины небес выплыло ночное светило. «Луна – солнце мертвых». Неистовые блики заполыхали на черепичных крышах, запутались в кронах деревьев, осторожно прикоснулись к замшелым могильным плитам и остриям крестов. Пронзительно-яркий диск луны щедро разливал свой таинственный свет обеим городам – живому и мертвому. Выходит, прав был тогда кладбищенский сторож, сказав, что жизнь и смерть есть одно и то же? Я опустился на стул, пораженный этим открытием. Теперь картину можно считать законченной. Я сделал пару незначительных мазков и отложил кисть в сторону. Неожиданно зазвонил телефон, прервав столь редкие для меня плодотворные раздумья. Кому я мог понадобиться в такое позднее время? Я подошел к аппарату и, услышав голос на другом конце провода, снова сел на стул: это была Ирина, и звонила она из каморки кладбищенского сторожа Квазиморды.

***

Внешним видом моей спутницы заинтересовался даже таксист. Несколько раз он, ворча на якобы запотевшее зеркало заднего обзора, оглядывался на дорогу. Однако взгляд его непременно останавливался на необычной пассажирке. Выглядела Ирина, действительно, несколько странно. Взлохмаченная, без обуви, одетая в поношенную, к тому же, без пуговиц, мужскую рубашку.

– Что всё-таки случилось? – уже в который раз я задавал один и тот же вопрос.

– Дома расскажу, – она, наконец, соизволила ответить.

С Ириной у нас складывались достаточно интересные отношения. Иногда после работы, она приходила на могилку к мужу и, приведя ее в порядок, шла на главную аллею кладбища и садилась на скамейку. В это же время я, как правило, возвращался из мастерской домой. Не как обычно, через дыру в заборе, чтобы сократить путь, а в главные ворота, надеясь встретить возле них Ирину. Еще несколько часов мы бродили по кладбищу и разговаривали о жизни. И, естественно, о смерти. Когда начинало темнеть выходили на улицу, иногда задерживаясь в каком-нибудь кафе. Затем я провожал ее до подъезда и, попрощавшись, уходил домой. Ни разу Ирина не пригласила меня на чашку чая, а я не намекал на это. Наши взаимоотношения застыли в определенной точке: мы чувствовали друг к другу взаимную симпатию и даже определенное влечение, но внешне никак их не проявляли. Причин, во всяком случае с моей стороны, было две. Во-первых, Ирина – вдова; мало ли чего негативного, в порыве откровенности, она говорила мне об умершем муже. Парадоксально, я – циник – чтил память ее почившего супруга. В умеренной степени, конечно, но всё же… Во-вторых: на меня произвел впечатление рассказ о сексуальных подвигах Анатолия. Смогу ли я – каждый мужчина считает для себя это неимоверно важным – превзойти или хотя бы повторить его альковные успехи? В конце концов, я понимал надуманность своей нерешительности, которая в итоге объяснялась одним единственным фактором: у Ирины не блестели глаза. О, это порочно-колдовское сияние в глубинах женских очей! Как я его всегда чувствовал! И, добавляя значительное количество своего огня, заставлял полыхать жаркий, разводимый дальними потомками Эроса, костер любви.

Я взглянул на Ирину. И удивился своему крайне заинтересованному взгляду и желанию, которое я, видимо, откровенно излучал. Почему именно сегодня? Что послужило для сдвига определившейся статичности? Дырявая рубашка Квазиморды, сквозь прорехи которой виднелось нижнее белье моей ночной спутницы? Растрепанная чёлка темно-каштановых волос, из под которой вопрошающе смотрели мерцающие в темноте глаза? Я замер. Вот оно горение страсти, его требовательно-дерзкое свечение!

Ирина отвернулась к окну.

– Приехали, – она прикрыла синяки подолом рубашки. – Остановите здесь, пожалуйста.

Я расплатился с водителем, и мы зашли в подъезд. В лифте Ирина стояла, опустив голову, в нетерпении переминаясь с ноги на ногу. Чувствовалось, что ее психическая энергия на исходе: когда всё страшное позади, у человека, как правило, случается срыв.

41
{"b":"158326","o":1}