– Почему ты молчишь?! – нагнувшись, Палмер схватил мальчишку за щеки. Тот открыл глаза – мутные, невидящие. – Говори, дурак! Как только заговоришь – допрос, а потом все прекратится и ты отправишься в лагерь! Ты будешь жить! Слышишь?! – он мотнул голову мальчишки. – Жить! Слово офицера!
– Вы не офицер, а фашист, – тихо, но отчетливо сказал мальчишка, шевеля покрытыми белой коркой губами.
– Что?! – Палмеру показалось, что он перестал понимать русский язык. – Что ты сказал?!
– Что смерть ваша – за ближайшими домами, – ответил мальчишка. – Что наши придут. И что я не буду говорить ничего.
Палмер отскочил. Тяжело дыша, посмотрел на равнодушно стоящего сержанта.
– Делай с ним, что хочешь, – сказал полковник. – Но он должен говорить. Должен. Ты понял?
– Да, сэр, – синие губы негра расплылись в улыбке. – Не сомневайтесь, сэр. Он заговорит. Я пока просто разминался…
…Выйдя из палатки, полковник услышал за спиной истошный детский крик. И увидел, что вокруг все остановились – солдаты охраны, водитель, радист за спутниковой станцией. Застыли и смотрят на палатку и на него – полковника Палмера.
– Что застыли?! – чуть ли не впервые в жизни заорал он на своих солдат. – Заниматься своими делами!!!
Люди суетливо, испуганно зашевелились.
Около штабной палатки Палмера нагнал лейтенант Хасбрук, проводивший осмотр вещей русского. Лицо лейтенанта было растерянным и удивленным.
– Сэр. Простите, сэр, – он достал из кармана красный треугольный платок. – Вот. Это было повязано на шее у пленного. Кажется, скаутский галстук… Странно, не так ли, сэр?
Несколько секунд Палмер смотрел на платок. Потом взял его – осторожно, словно боялся обжечься.
– Это не скаутский галстук, – сказал он. Поднял глаза на младшего офицера. – Вас плохо учили, лейтенант. Это красный галстук.
– Что это значит? – непонимающе моргнул лейтенант.
– Это значит, что все начинается сначала, – медленно ответил Палмер. – Это значит, что мы проиграли, лейтенант.
И с этими дикими, непредставимыми словами он скомкал платок, зло швырнул его под ноги обмершему от такого признания лейтенанту и почти бегом бросился в палатку.
* * *
Это было утро четвертого дня.
Впрочем, Димка не знал, что это утро. Не знал, что день – четвертый. Он давно потерял счет времени. И даже не мог увидеть, что это утро, потому что вчера днем, отчаявшись что-то сделать, сержант Лобума вырезал мальчику оба глаза.
Он шел сам. Отбитые и обожженные ступни почти ничего не чувствовали, но и боли почти не было – и Димка радовался этому. Он понимал, куда его ведут и зачем. И радовался и этому, потому что все три дня было очень больно и временами совсем не оставалось сил молчать. А теперь все кончится – и он радовался этому. И тому, что промолчал – радовался. И тому, что Зидан наверняка дошел – радовался.
И еще он вдруг с пронзительной ясностью понял две вещи. Настолько важные, что и передать было нельзя.
Первая – что он не умрет. Нет, не здесь не умрет, тут все уже было ясно. Вообще не умрет. Он это понял совершенно точно.
И второе – что они победят. Если точнее – он понял это даже не сейчас, а вчера, когда увидел последнее, что ему было суждено увидеть в этой жизни – кровавые, бычьи глаза Лобумы, полные злобы, жестокости и…
И страха.
Его убьют? Да. А сколько хороших и храбрых людей – останутся жить и будут сражаться?
Вот что было важно.
И, когда ветерок коснулся черно-бурых от крови щек мальчика, охранники вдруг отшатнулись, потому что русский… улыбнулся. Поднял голову к небу, словно видел, словно мог что-то видеть…
И улыбнулся опять.
Тогда капрал-латиноамериканец, командовавший расстрелом, первым разрядил в спину Димке, замершему на краю воронки, весь магазин.
Димка вытянулся вверх и выгнулся назад – как будто хотел взлететь. Чуть повернулся. И упал – мягко и бесшумно – за край воронки.
Двое других конвоиров – с круглыми от ужаса глазами, вздрагивая – стреляли сверху в лежащее внизу тело, пока и их винтовки не подавились опустевшими магазинами. И, закидывая за плечи оружие, почти побежали, оглядываясь, прочь от ямы, на дне которой лежал изрешеченный полусотней пуль Димка Медведев…
* * *
– Олег Николаевич.
Надсотник проснулся мгновенно.
– Что? – он сел. – Что? Димка вернулся? Вернулся, да?!
– Нет, – Пашка покачал головой. – Перебежчик с той стороны. Американский офицер.
– Что?! – Верещагин, начавший было энергично растирать лицо ладонями, застыл. – В смысле – американец?
Пашка кивнул. Лицо у него было странное.
– Идите скорее, иначе его убьют, – попросил парнишка.
…Семь или восемь человек, толпясь вокруг чего-то, лежащего на земле, молчали. В стороне примерно столько же дружинников зло и сосредоточенно били человека.
– Дай я…
– Э-эть!
– Мужики, пустите меня, мужики, я…
– Э-эть!
– А ну!!! – заорал Верещагин. «Маузер» в его руке дважды выплюнул рыжий огонь. – А ну! Р-р-р-разошлись, ннну?! – «маузер» подтвердил приказ третьим выстрелом.
Дружинники расступились – с нездешними лицами, тяжело дыша. На ноги между них с трудом поднялся высокий человек – без оружия, в растерзанной штатовской форме морской пехоты, с разбитым в кровь лицом. Он стоял молча, глядя на подошедшего офицера безразличными, затекающими кровью глазами.
– Вы что, остопиз…ли?! – зловеще спросил Верещагин, не убирая пистолет и обводя дружинников зловещим неподвижным взглядом. – У вас что, в каждом кармане по два янкеса-офицера?!
– Командир, – сказал, судорожно глотая, молодой дружинник с погонами стройника, – командир, не кричи. Командир, ты погляди, что он… принес.
– Принес?.. – начал Верещагин. И осекся. Повернулся. Стоявшие вокруг лежащего на земле предмета бойцы молча расступились, давая дорогу.
Верещагин подошел. Посмотрел на испятнанный темным брезентовый мешок. Тихо спросил:
– Димка?
– Угу, – сказал чернобородый, с серьгой в ухе, кряжистый цыган из сотни Басаргина. – Отдай штатовца, командир, отдай, мы хоть душу успокоим…
– Заткнись, – приказал надсотник.
Опустился на колено, отогнул край мешка. Посмотрел – спокойно, без слов, только лицо вдруг задергалось. Успокоилось.
– Дима, Дима… – тихо, почти нежно сказал он. Погладил рукой что-то слипшееся и темное, видневшееся в мешке.
– Они ему глаза вырезали, – сказал со злыми слезами рыжий парнишка, державший на плече РПК. – Командир, отдай янкеса, отдай, слышишь?!
– Тихо, – не приказал, а попросил Верещагин. Подошел к офицеру и одним рывком за скрученный на груди камуфляж приподнял его по стене на полметра. – Что вы сделали? – спросил надсотник так, что все вокруг замолчали. – Что вы сделали, изверги?
Но молчание американца будто лишило его сил. Он отпустил янки и ссутулился. Американец расправил камуфляж и вдруг сказал – почти без акцента:
– Ваш мальчьик промольчал. Нитчего не сказал.
– Я был учителем, – сказал Верещагин, поднимая на американца глаза. – Понимаете вы, я был учителем, я хотел всю жизнь учить таких, как он, нашей истории. Всего лишь учить их истории… – Его лицо опять дернулось, он махнул рукой. – Уходите… – мельком глянул на погоны американца, – капитан. Идите, идите.
Никто не возразил. Американец снова расправил форму на груди.
– Я не буду уходить, – сказал он тихо. – Я пришель к вам и принес мальчика. Я трус. Я испугалься его спасти. Я хотел стрелять, но я испугалься. Тепер я буду с вами. Если вы меня возьмьете. Есльи вам не нужно труса, то пусть мне отдадут пистольет. Я не стану жить тогда.
– Верните ему оружие, – сказал Верещагин. – И проводите его ко мне, нам надо поговорить. А умереть мы все всегда успеем. Никогда не надо торопиться умирать… мы все торопимся умирать и не успеваем жить… – и надсотник пошел по коридору.
В тишине было слышно, как он плачет – тяжело и хрипло, как будто разрывается металл…