Через два часа пути я начал узнавать места детства: перекресток, заправку, киоск, старую школу, стадион, заросший лесом карьер, где когда-то добывали гравий, покосившиеся фонарные столбы вдоль посыпанной опилками беговой дорожки и, наконец, узкий проезд, ведущий к моему родному дому. Во дворе я заглушил двигатель и какое-то время смотрел, как вода капает с ветвей деревьев, холодный свинцовый дождь. Яблони в другом конце сада вытянули свои кривые ветви в сторону луга, стена дома белела среди дождя. Только потом я заметил отца, он стоял на ступенях и ждал.
Мы сели на кухне. Я положил на стол открытку с надписью «Agios Nikolaos». Белая гавань. Суденышки вдалеке. Отец взглянул на открытку, но не прикоснулся к ней. Его пальцы задрожали, лоб наморщился. Он встал из-за стола и через минуту вернулся с фотографией. На карточке мать одета в светлую юбку. У нее темные волосы. Она босиком. Я стою рядом с ней и улыбаюсь. В руке у меня наполовину растаявшее мороженое в вафельном рожке. Мы выглядим счастливыми. Тень отца запечатлелась на снимке с левого края, он никогда не был хорошим фотографом. Отец сказал, что мы поехали в отпуск на Крит. Был 1963 год. Он сказал, что я вряд ли это помню. В тот год умерла мама, ответил я. Мне тогда было пять. Я сказал ему, что еще два дня назад вообще не помнил о той поездке. Он кивнул. Мне показалось, что и он забыл.
Дождь стал слабее, но на улице было сумрачно, облака неслись по небу. Я спросил, что случилось на Крите, и он рассказал, что все было хорошо до того дня, пока однажды после полудня мы не отправились купаться. Пляж был уединенный, отец уже вернулся на прибрежный песок. Мы оставались в воде вдвоем. Мама и я. Погода была великолепной. Он точно не помнит, слышал ли он наши голоса. Он читал книгу, а может быть, просто лежал и загорал. Вдруг он увидел только меня. Мать пропала. Я кричал, он помнит мой крик. Сначала он не понял, что случилось страшное. На другом краю пляжа был мужчина, он бежал в воду. Все произошло очень быстро. Мужчина выхватил меня из моря, но мамы не нашел. Все море было покрыто рябью, нигде не видно никакого движения в воде. Мама просто утонула, пропала.
Отец сказал, что бросился в воду, искал ее повсюду. После этого они ныряли по очереди с мужчиной, пока не выдохлись, больше не могли. Один нырял, а другой сидел на берегу и держал меня на коленях.
Мы сидели за столом, и отец плакал. Я вспомнил день, когда мы вернулись с Крита, неделю, которую после этого я провел у дяди, недоумение, почему все кончилось так внезапно, почему погода вдруг стала такой холодной. И когда я задавал вопросы, мне отвечали, что папа поговорит со мной, все мне расскажет. Но когда я вернулся домой, он не разговаривал. Неделю спустя он по-прежнему сидел молча, через месяц я уже привык к исчезновению мамы, к ее отсутствию, которое казалось бесконечно долгим. Я не могу сказать, когда перестал ждать, случилось ли это через год или через пять лет. Я даже не знаю, перестал ли я ждать, или ожидание приняло какие-то странные формы. Спряталось в старых зданиях, в их чертежах и лабиринтах, в которых я утонул, в снах, которые я забывал с наступлением утра.
Я посмотрел на отца и подумал, как же много он постарался забыть, насколько это отдалило нас друг от друга. Я спросил, почему он не рассказал мне раньше, знает ли он, как много потерял в моих глазах? Но он не смог ответить. А я не мог сердиться. Я подумал о Генри Ружичке и его отце. Держал в руке фотографию и чувствовал лишь грусть. Отец плакал уже тише. Его забвение повлекло за собой и мое забвение. Но теперь сознание стало заполняться образами. Они посыпались, как снежинки, медленно выплывали по одному из темноты, появлялись из неведомого далека. В доме, в предметах вокруг меня, казалось, просыпается жизнь. Заключенные в них звуки и скрипы понуждали к движению, словно в детской сказке, где девочка, обращенная в камень, потихоньку начинала дышать, ее каменные покровы трескались, рассыпались и под ними проступала нежная кожа, тело наполнялось жизнью. Я видел учащающиеся, быстрые вспышки, с каждым мгновением все более четкие, выражения лиц, образы, слова, слышал дыхание и вот уже различил лицо, склонившееся ко мне. Я вспомнил полутемную комнату, в которой горела тусклая лампа, на потолке поблескивали вырезанные из бумаги звезды, вспомнил слова, эхом летающие по комнате, — возможно, это была вечерняя молитва или песня. Я почувствовал тепло, которое разливалось внутри, руки, обнимающие меня, утешительные слова и шепот, тихое убаюкивающее состояние. Я взглянул на плетенную из ивовых прутьев корзинку на подоконнике, и мне представился жаркий день, деревья, трава на лугу, колышущаяся на солнце, спина матери, влажная от пота. Я ощутил жару и велосипедную тряску, движения мамы, почувствовал ее запах, горький и восхитительный, такой знакомый, под который так хорошо засыпать. Куда мы ехали, этого я уже не помнил. Я держался крепко, чтобы не упасть. Слышал смех, который сохранился во мне, несмотря ни на что, как же долго он прятался во мне. Я сидел за столом и чувствовал груз внутри меня, камни и глыбы, целые здания, встающие этаж за этажом, покосившиеся и ветхие, лестницы и шкафы, в которых может спрятаться ребенок, глубоко за одеждой, в духоте зимних пальто и летних платьев, на сваленной в кучу старой обуви. Ребенок будет ждать, и в конце концов про него забудут, дом опустеет, коридоры зальет серебряный свет луны, двери закроются, тихая ночь вступит в свои права, и уже никто не будет искать его. Я прислушался и различил голос, приглушенный и почти неслышный, ставший частью всемирного шума. Когда я молчал, то мог увидеть звук, движущийся в трещине стола, отдающийся эхом в соседней комнате. Звук чувствовался, если стоять на верху лестницы, смотреть вниз и не видеть никого или если остановиться на пороге кухни и не двигаться: на подоконнике подрагивал цветочный горшок, в ящике позвякивали ложки, из щели на границе стен и потолка сыпались опилки, маленькие снежинки, как звездочки; один и тот же звук везде, каждое мгновение, всегда одинаково тихий, не умолкающий никогда.
19
В конце октября я ехал из Хельсинки на запад, в сторону Таммисаари, пока не добрался до перекрестка, где одна из дорог уходит на Карья, а другая поворачивает налево — сначала в Фагервик и дальше в Снаппертуна и к руинам Расеборгского замка. Ева сидела рядом. Она вернулась на прошлой неделе. Ева, не перебивая, слушала меня. Она была такой же, как и раньше. И очень красивой. Я рассказал ей о письме, о визите к адвокату, о своей поездке. Поведал об Анне Принц, на кухне у которой просидел четыре вечера кряду. Рассказал о том, как Генри Ружичка путешествовал в поисках своей матери в 1963 году на озеро Гарда и нашел старое брачное свидетельство, откуда следовало, что она снова вышла замуж в Финляндии, после того как оставила семью.
Наши с Генри Ружичкой пути пересеклись несколькими неделями позже на Крите, когда он стал свидетелем того, как моя мать утонула в море. Он достал меня из воды, держал на коленях, записал мое имя на почтовой открытке. Я не знаю, решил ли он отправиться дальше по следам своей матери или два совпадения — свидетельство о браке и случай на берегу — толкнули его к тому, чтобы поехать в Финляндию, где он в конце концов и остался. Не думаю, что он много узнал о своей матери. Возможно, ее следы уже давно замело и люди, которые знали ее, умерли. Кем был Йоханнес Берг? Есть ли конец у этих историй или же только бесчисленные новые начала? Может быть, Генри просто внезапно почувствовал усталость, понял, что он один в чужой стране и у него нет никого, кроме меня, незнакомого мальчика на берегу.
Я рассказал Еве, что в августе получил бандероль, адресованную Генри Ружичке. В присланных материалах речь шла об истории немецкой школы в Хельсинки, среди преподавателей которой был Генри, я нашел его черно-белую фотографию. На фото он выглядел заметно постаревшим. Позднее я договорился о встрече с одним его коллегой, но тот, уже пенсионер, не много смог мне рассказать. Они не были друзьями. Генри Ружичка лет десять работал учителем в немецкой школе. В середине семидесятых вышел на пенсию. Он безупречно вел свои уроки, но никто по-настоящему не знал его. Он не принимал участия в общих торжествах, увиливал от любых общественных мероприятий, вел замкнутый образ жизни, и, когда в конце концов вышел на пенсию, никто о нем ничего больше не слышал.