Возможно, что формированию этого замысла способствовало знакомство с Александром Ивановым и его картиной «Явление Христа народу». «По глубине мысли, по силе выражения, по правде и честной строгости исполнения вещь первоклассная, — писал Тургенев Анненкову. — Не даром он положил в неё 25 лет своей жизни. Но есть и недостатки. Колорит вообще сух и резок, нет единства, нет воздуха на первом плане (пейзаж в отдалении удивительный), всё как-то пестро и желто. Со всем тем я уверен, что картина произведет большое впечатление (будут фанатики, хотя немногие), и главное: должно надеяться, что она подаст знак противодействия Брюлловскому марлинизму».
Творчество Брюллова Тургенев считал худшим проявлением романтизма в русской живописной школе, чем-то аналогичным русскому Марлинскому или французскому Гюго в литературе. Влияние Брюллова казалось ему губительным для самобытного развития отечественной живописи. «Художеству еще худо на Руси, — писал он Анненкову из Рима. — Сорокин кричит, что Рафаэль дрянь и «все» дрянь, а сам чепуху пишет; знаем мы эту поганую российскую замашку. Невежество их всех губит...» «Представьте, все они (почти без исключения — я, разумеется, не говорю об Иванове) как за язык подвешенные, бессмысленно лепечут одно имя: Брюллов, а всех остальных живописцев, начиная с Рафаэля, не обинуясь, называют дураками... Я объявил им наконец, что художество у нас начнется только тогда, когда Брюллов будет убит, как был убит Марлинский... Брюллов — этот фразер без всякого идеала в душе, этот барабан, этот холодный и крикливый ритор — стал идолом, знаменем наших живописцев!»
И в Риме Тургенева ни на секунду не покидали мысли о России, о развитии национального искусства, о готовящихся в стране общественных преобразованиях. Ему было известно, что давно началась работа секретного комитета по подготовке крестьянской реформы, но правительство медлило с обнародованием результатов, и это промедление вызывало тревогу. «Я здесь в Риме всё это время много и часто думаю о России. Что в ней делается теперь; двинется ли этот Левиафан (подобно английскому) — и войдёт ли в волны или застрянет на полпути? До сих пор слухи приходят все довольно благоприятные; но затруднений бездна, — а охоты, в сущности, мало. Ленив и неповоротлив русский человек — и не привык ни самостоятельно мыслить, ни последовательно действовать. Но нужда — великое слово! — поднимет и этого человека из берлоги».
Тургенев опасается, что Александр II встречает сильное противодействие в своих начинаниях со стороны реакционной партии, и просит Герцена не бранить царя на страницах «Колокола», «а то его и без того жестоко бранят в Петербурге все реаки — за что же его эдак с двух сторон тузить — эдак он, пожалуй, и дух потеряет».
Находившийся летом 1857 года за границей Александр II еще более укрепился в своей решимости освободить крестьян под влиянием прусского короля Вильгельма и барона Гакстгаузена, автора известной книги о русской сельской общине, в которой он заимствовал у Константина Аксакова славянофильские взгляды на русский сельский быт и мирское самоуправление. Вернувшись в Россию, Александр II высказал недовольство, что за восемь месяцев секретный комитет ничего не сделал, кроме длинных и велеречивых отписок. Он сказал графу Павлу Дмитриевичу Киселеву, старому поборнику освобождения: «Крестьянский вопрос меня постоянно занимает. Надо довести его до конца. Я более, чем когда-либо, решился и никого не имею, кто бы помог мне в этом важном деле». Вот почему Тургенев урезонивал Герцена и с нетерпением ожидал вестей из России.
Одновременно в воображении Тургенева всё более четко проступал замысел романа о судьбе российского дворянства. Он постепенно оттачивался в ходе внутренней полемики писателя с мыслями на этот счет своих друзей-либералов. Летом 1857 года Тургенев получил из Лондона третий выпуск нового издания Герцена под названием «Голоса из России». В нём помещались статьи либералов-западников, часть из которых была знакома Тургеневу ранее, в рукописном виде. Это были статьи, созданные по намеченной Кавелиным программе, проект которой утверждался на юбилее Московского университета в 1855 году. Опубликовать их в России не было возможности, и тогда Кавелин в марте 1856 года направил их к Герцену в Лондон с Н. А. Мельгуновым, а Герцен решил начать их публикацию в особых сборниках малого формата.
Тургенева задела в этом выпуске статья Б. Н. Чичерина «Об аристократии, в особенности русской». Иван Сергеевич прекрасно знал, что придворная знать, претендующая на первенство в государстве, настроена очень консервативно. Председатель Государственного совета граф А. Ф. Орлов, министр государственных имуществ граф М. Н. Муравьев, шеф жандармов князь В. А. Долгоруков, члены Государственного совета князь П. П. Гагарин и граф В. Ф. Адлерберг являлись убежденными противниками реформ и имели на царя большое влияние.
Однако, читая статью Чичерина, Тургенев испытывал двойственное чувство. По мнению автора, русское боярство, образовавшееся из членов княжеской дружины, было искони чуждо коренным основам народной жизни. Князья «ходили с дружиною по всей земле русской, а иногда предпринимали и дальние походы, воевали между собою, сбирали дани и пошлины, и раздавали товарищам, с которыми проводили время в войне, пирах и веселии... Не раз общины восставали на княжеских тиунов и платили им смертью за все их грабежи и притеснения. Но какое дело было боярину до народа? Он не имел постоянного отечества и местопребывания, не имел постоянных обязанностей, а хотел только нажиться да погулять, переезжая с места на место и останавливаясь там, где ему было любо...».
Не слишком ли облегченно и пренебрежительно смотрел Чичерин на историческую суть княжеской дружины, на судьбы дворянского сословия? Правомерно ли отказывал он своим предкам в какой бы то ни было связи с историей отечества? Конечно, были и междоусобицы, были измены общему делу во имя личных, своекорыстных интересов. Но можно ли на этом основании всех русских князей и бояр уравнять с грабителями и разбойниками?! И если в родословной книге дворянства только 36 родов русских и 551 выехавших из разных стран, то значит ли это, что «бояре не знали отечества», «не имели никакой связи с народом», что они «съехались в Россию для личных целей, чтобы нажиться, где можно, и этот характер они передали потомкам»? По Чичерину выходило, что не только предкам Тургенева, но и ему было отказано в праве называться русским человеком!
Что и говорить, немало горькой правды чувствовалось в обличениях русской дворянской аристократии: «Насильно сблизившись с народами Западной Европы, она прельстилась одним внешним блеском и великолепием, переняла у них платье, моды, роскошь, язык, но не переняла истинного просвещения, государственного смысла, любви к науке и искусству. Она забыла родной свой язык, стала презирать своё отечество и свой народ, и совершенно отделившись от него, образовала особенный мир, где нет ни национальности, ни образованности космополитической, ни понятия об общественной пользе, а есть только поверхностный лоск и стремление к личным целям и выгодам».
И всё же... Разве европеизация России, начатая Петром I, не отозвалась спустя сто лет на русской почве явлением пушкинского гения? Разве можно свести всю историю русского дворянства к раболепству перед верховной властью? И неужели за многовековой период существования в нем не проявилось «и тени государственных начал»? Наконец, с какой целью Чичерин подвергал всесокрушающей критике дворянское сословие? Оказывается, ему важно было доказать, что «наисамодержавнейший государь в миллион раз лучше корыстной и надменной олигархии, ищущей только собственной выгоды».
Чичерин смотрел на русское дворянство глазами иной, чиновничьей олигархии, ниспровергающей историю своего народа с высоты бюрократического самосознания. Герцен заметил, что гражданской религией Чичерина является апологетика государства — идола с царем наверху и палачом внизу. Тургенев убедился в правоте суждений Герцена о Чичерине, когда уже здесь, в Риме, в четвертой книжке «Голосов из России» познакомился с другой статьей либерального профессора — «Современные задачи русской жизни».