То вдруг начала приставать с вопросами: «Скажите, что я должна читать? Скажите, что я должна делать?» Поинтересовался, в чем причина, а она мне ответила: «Я все буду делать, что вы мне скажете, только не заставляйте меня одного: целовать руки мадам Виардо». Кажется, что она с ревностью смотрит на мои отношения с Виардо, и всякие знаки внимания и любви вызывают в ее душе неприятные чувства. Она в эту минуту становится дерзкой, ведет себя вызывающе, грубо отвечает на вопросы Виардо, не подчиняется ее требованиям. Я ожидал встретить свою дочь счастливой в милой для меня семье. А что получается на деле? Что я увидел? Дочерям госпожи Виардо Полина кажется чудачкой, они называют ее «мальчиком в юбке», «сумасшедшей», «злой»... А Полина, в свою очередь, призналась мне, что не любит этих «дурочек и кукол»!
— Иван Сергеевич, — возразил Фет, — поймите одно: эти девочки не умеют да и вообще не смогут пощадить уязвленную гордость вашей дочери. Напротив, в любой подходящий момент они будут давать ей почувствовать всю разницу между ней и ими. Иначе и быть не может — в любой семье. У вас один выход — изолировать девочку, взять ее из чужого семейства, найти ей преданного друга, хорошую наставницу-гувернантку, а Вам — проявить максимум внимания к несчастному существу, насильственно вырванному из родной почвы. И, наконец, Вы должны, просто обязаны вернуть дочери свою фамилию, послушайте человека, который до сих пор под всеми деловыми бумагами ставит подпись: «К сему иностранец Фет руку приложил»!
Тургенев прислушался к советам друга, и в 1857 году написал дочери следующее письмо:
«Моё дорогое дитя,
прошу тебя впредь подписываться «П. Тургенева» и передать госпоже Аран, чтобы это имя писалось всюду, где речь идет о тебе».
А. А. Фет за границей чувствовал себя плохо, тосковал о России. В Куртавнеле с Тургеневым он отводил душу: читали стихи Кольцова, обсуждали литературные новости. Но когда речь зашла об ожидающих страну переменах, мнения их резко разошлись. Тургенева рассердил консерватизм Фета: начался спор на таких повышенных тонах, что перепугались французы-хозяева. «Впоследствии мы узнали, — рассказывал Фет, — что дамы в Куртавнеле, поневоле слыша наш оглушительный гам на непонятном и гортанном языке, наперерыв восклицали: «Боже мой! они убьют друг друга!» И когда Тургенев, воздевши руки и внезапно воскликнув: «Батюшка! Хри-ста-ради, не говорите этого!» — повалился мне в ноги и вдруг наступило взаимное молчание, дамы воскликнули: «Вот, они убили друг друга!»
Ироничный и проницательный Фет по отдельным штрихам подметил, что Тургенев не очень уютно чувствовал себя в кругу этой полуфранцузской, полуиспанской семьи. Так оно на сей раз и было: отношения с Полиной Виардо складывались драматично. Годы разлуки сделали свое дело: они отдалили Полину от русского друга, «несносного дикаря и чудака», благоговейного обожателя её таланта, её певческой славы. Двусмысленное положение Тургенева в ее доме вызывало ненужные толки в парижских салонах. Но главная причина охлаждения Полины была, конечно, в другом: она увлеклась тогда немецким дирижером Юлиусом Рицем...
Идиллическая осень завершилась ударом в самое сердце. Отголоски его слышатся в «Дворянском гнезде», в описании душевного состояния Лаврецкого после разрыва с неверной женой Варварой Павловной:
«Лаврецкий взял карету и велел везти себя за город. Весь остаток дня и всю ночь до утра пробродил он, беспрестанно останавливаясь и всплескивая руками: он то безумствовал, то ему становилось как будто смешно, даже как будто весело. Утром он прозяб и зашел в дрянной загородный трактир, спросил комнату и сел на стул перед окном. Судорожная зевота напала на него. Он едва держался на ногах, тело его изнемогало, а он и не чувствовал усталости, — зато усталость брала свое: он сидел, глядел и ничего не понимал; не понимал, что с ним такое случилось, от чего он очутился один, с одеревенелыми членами, с горечью во рту, с камнем на груди, в пустой незнакомой комнате...»
Драматические ноты глубокого разочарования в жизни зазвучали в письмах к друзьям: «О себе говорить не стану: обанкрутился человек — и полно; толковать нечего. Я постоянно чувствую себя сором, который забыли вымести». «Да, любезнейший Павел Васильевич, — тяжелую я провел зиму, такую тяжелую, что, кажется, в мои лета уж и не след бы...» «Темный покров упал на меня и обвил меня; не стряхнуть мне его с плеч долой».
Проведя зиму в одинокой, холодной парижской квартире, потрясенный, выбитый из колеи Тургенев нажил мучительную болезнь, еще более усугубившую переживаемую им духовную драму. О возвращении в Россию нельзя было и мечтать: он нуждался в срочном лечении. Летом Тургенев отправился в курортный немецкий городок Зинциг, уничтожив все записи, все планы задуманных произведений. К физическим недугам прибавилось изнуряющее чувство пустоты, творческого кризиса, полной человеческой беспомощности. Он искал уединения...
Городок ему понравился своим местоположением у подошвы двух высоких холмов, своими дряхлыми стенами и башнями, вековыми липами, крутым мостом над светлой речкой, впадавшей в Рейн. Он любил бродить по городу теплыми июльскими вечерами, смотреть на величавую реку и размышлять о своих отношениях с Виардо, с дочерью, просиживая долгие часы на каменной скамье под одиноким ясенем.
Однажды после вечерней прогулки он шел домой, уже ни о чем не размышляя, но со странной тяжестью на сердце, «как вдруг его поразил сильный, знакомый, но в Германии редкий запах». Тургенев остановился и увидал возле дороги небольшую грядку конопли. Ее степной запах мгновенно напомнил ему родину и возбудил в душе страстную тоску по ней. Ему захотелось дышать русским воздухом, ходить по русской земле. «Что я здесь делаю, зачем таскаюсь в чужой стороне между чужими?» — подумал он, и мертвенная тяжесть, которую он ощущал на сердце, разрешилась внезапно в горькое и жгучее волненье».
Это было начало повести «Ася», наиболее полно передающей тургеневские раздумья о судьбе дочери, о своей несчастной любви, о потерянной, как ему казалось, жизни.
«Обнимаю тебя за повесть и за то, что она прелесть как хороша, — писал Некрасов. — От неё веет душевной молодостью, вся она — чистое золото поэзии. Без натяжки пришлась эта прекрасная обстановка к поэтическому сюжету, и вышло что-то небывалое у нас по красоте и чистоте. Даже Чернышевский в искреннем восторге от этой повести». Некрасову вторил Панаев: «Повесть твоя — прелесть. Спасибо за нее: это, по-моему, самая удачная из повестей твоих. Я читал ее вместе с Григоровичем, и он просил написать тебе, что внутри у тебя цветет фиалка».
Последняя фраза заставила Тургенева горько улыбнуться. Знали бы они, далекие друзья, какая «фиалка» цвела тогда в горемычной его душе. Вспомнились стихи Некрасова, которые тот написал перед отъездом Тургенева за границу и посвятил ему:
Ты счастлив. Ты воскреснешь вновь;
В твоей душе проснется живо
Все, чем терзает прихотливо
И награждает нас любовь —
Пора наград, улыбок ясных,
Простых, как молодость, речей,
Ночей таинственных и страстных
И полных сладкой лени дней!
Счастливец! из доступных миру
Ты наслаждений взять умел
Все, чем прекрасен наш удел:
Бог дал тебе свободу, лиру
И женской любящей душой
Благословил твой путь земной...
Помнится, при расставании эти стихи польстили сердцу Тургенева. Теперь же воспоминание о них наполняло душу горькой иронией.
И в то же время Тургенев чувствовал, как личная драма всё теснее и теснее прижимала его к России. Вспомнилось, как летом 1856 года, перед отъездом за границу, на редакционном обеде, Некрасов предложил заключить писателям литературного кружка «Современника» «обязательное соглашение», по которому все они обещали печатать свои новые вещи только в этом журнале, получая в награду часть доходов с подписки. А потом все отправились в фотографию Левицкого: так появился групповой портрет участников нового литературного предприятия — Толстой, Тургенев, Гончаров, Григорович, Островский, Дружинин... Некрасов с трудом сдерживал радость, предвкушая успех «Современника», и возбужденно потирал руки.