Литмир - Электронная Библиотека
Содержание  
A
A

Однако литературная форма «Записок» казалась теперь Тургеневу уже исчерпанной. «Надобно пойти другой дорогой — надобно найти ее — и раскланяться навсегда с старой манерой. Довольно я старался извлекать из людских характеров разводные эссенции... Но вот вопрос: способен ли я к чему-нибудь большому, спокойному! Дадутся ли мне простые, ясные линии...»

В творчестве периода ареста и спасской ссылки Тургенев порывает со старой манерой и выходит на новую дорогу. «Муму» и «Постоялый двор» — своеобразный эпилог «Записок охотника» и пролог к тургеневским романам. Приступая к работе над этими произведениями, писатель мечтает о «простоте и спокойствии». Аналитическая пестрота, эскизность характеров, очерковость художественного письма его уже не удовлетворяют. Открытое в «Записках охотника» живое ощущение народной России как целого помогает теперь Тургеневу показать русский народ в едином и монументальном образе немого богатыря Герасима.

Образ Герасима настолько емок, что тяготеет к символу; он вбирает в себя лучшие стороны народных характеров «Записок охотника» — рассудительность и практический ум Хоря, нравственную силу, добродушие, трогательную любовь ко всему живому Калиныча, Ермолая, Касьяна. Появляются и новые штрихи: вслед за былиной о Микуле Селяниновиче и кольцовскими песнями, Тургенев поэтизирует вековую связь Герасима с землей, наделяющую его богатырской силой и выносливостью. Звучат отдаленные переклички и с другим героем былинного эпоса — Василием Буслаевым, когда немой Герасим стукает лбами пойманных воров или ухватывает дышло и слегка, но многозначительно грозит обидчикам.

Как и в «Записках охотника», в «Муму» сталкиваются друг с другом две силы: русский народ, прямодушный и сильный, и крепостнический мир в лице капризной, выживающей из ума старухи. Но теперь Тургенев дает этому конфликту новый поворот. Возникает вопрос, на чем держится крепостное право, почему мужики-богатыри прощают господам любые прихоти?

Сила крепостнического уклада не в личностях отдельных господ — жалка и немощна барыня Герасима, — а в вековой привычке: барская власть воспринимается народом как стихийная природная сила, всякая борьба с которой бессмысленна. В повести «Муму» Тургенев создает особый эстетический эффект. Все побаиваются немого богатыря: «Ведь у него рука, ведь вы изволите сами посмотреть, что у него за рука: ведь у него просто Минина и Пожарского рука». «Ведь он все в доме переломает, ей-ей. Ведь с ним не столкуешь; ведь его, черта этакого ...никаким способом не уломаешь». К финалу повести будто бы наступает предел терпению. Вот-вот взорвется и разбушуется, вот-вот раскроет немые уста Герасим и заговорит!

Но напряженный конфликт разрешается неожиданным уходом богатыря в родную деревню. И хотя торжествен и радостен этот уход, хотя вместе с Герасимом сама природа празднует освобождение, в сознании читателя остается чувство тревожного недоумения и обманутых надежд.

В «Постоялом дворе» умный, рассудительный и хозяйственный мужик Аким в один день лишается по прихоти своей госпожи всего состояния. Как ведет себя Аким? Подобно Герасиму, он уходит с барского двора, берет в руки посох странника, «божьего человека». На смену Акиму является ловкий и цепкий хищник из мужиков Наум. Однажды Тургенев так сказал Полине Виардо о бедности русских деревень: «Святая Русь далеко не процветает! Впрочем, для святого это и не обязательно».

Повести Тургенева получили высокую оценку в кругах славянофилов. Восхищаясь характером Акима, И. С. Аксаков писал: «Русский человек остался чистым и святым — и тем самым... святостью и правотою своей смирит гордых, исправит злых и спасет общество». В ответ на это Тургенев заявлял: «Один и тот же предмет может вызвать два совершенно противоположные мнения». «...Я вижу трагическую судьбу племени, великую общественную драму там, где вы находите успокоение и прибежище эпоса».

«Трагическую судьбу племени» Тургенев видел в гражданской незрелости народа, рожденной веками крепостного права. Нужны просвещенные и честные люди, исторические деятели, призванные разбудить «немую» Русь. Однако тезка его, Иван Сергеевич Аксаков, сделал по поводу «Муму» совсем иные выводы: «Мне нет нужды знать: вымысел ли это или факт, действительно ли существовал дворник Герасим или нет. Под Герасимом разумеется иное. Это олицетворение русского народа, его страшной силы и непостижимой кротости, его удаления к себе и в себя, его молчания на все запросы, его нравственных, честных побуждений... Он, разумеется, со временем заговорит, но теперь, конечно, может казаться немым и глухим». Но заговорит ли русский крепостной мужик сам по себе, без помощи разумного советчика и просветителя? Едва ли. Нужна длительная школа умственного и гражданского развития, чтоб речь «немых» Герасимов была сильна и глубока. Вот этой-то трагедии народного развития упорно не желают замечать славянофилы. Отсюда следует высокомерно-презрительное отношение к Западу и к русскому культурному слою общества, прошедшему европейскую выучку. И. С. Аксаков еще терпим, а брат его, Константин Сергеевич, вообще считает русскую интеллигенцию «жалкими людьми без почвы», разыгрывающими полтораста лет «роль обезьян Западной Европы».

Вот чисто русская, буслаевская замашка: уж коль рубить, так со всего плеча! Слов нет, немало «обезьян» на русской почве вырастало в послепетровскую эпоху. Но ведь и всякое серьезное общественное движение сопровождает накипь; она-то и достойна глубокого презрения. У Константина же Сергеевича весь «верхний» слой идет под общей кличкой «обезьян»! Он так и пишет Тургеневу: «Вы увидите, что люди-обезьяны годятся только на посмех, что как бы ни претендовал человек-обезьяна на страсти или на чувство, он смешон и не годится в дело для искусства, что, следовательно, вся сила духа в самостоятельности».

«Я не могу разделять Вашего мнения насчет «людей-обезьян, которые не годятся в дело для искусства», — отвечает Тургенев К. С. Аксакову. — Обезьяны добровольные и главное — самодовольные — да... Но я не могу отрицать ни истории, ни собственного праважить; — претензия отвратительна — но страданью я сочувствую. Трудно объяснить все это в коротком письме... Но я знаю, что здесь именно та точка, на которой мы расходимся с Вами в нашем воззрении на русскую жизнь и на русское искусство».

Тургенев все чаще и чаще обращается к изображению культурного дворянства, историческая роль которого, по его мнению, далеко еще не исчерпана. Он пишет повести «Дневник лишнего человека», «Два приятеля», «Затишье», «Переписка», «Яков Пасынков», — в которых с разных сторон исследует психологию «лишнего человека», дворянского героя в русской жизни и литературе. В его бездействии, никчемности и бесприютности он видит национальную трагедию. Такие люди — жертвы сурового общественного климата, они достойны не презрения, а сострадания. Они по-своему талантливы, незаурядны, но в обстановке николаевской реакции культурные дворяне не находят себе места и пристанища, кипят, перегорают в «действии пустом».

Бездомные и неприкаянные, одержимые несчастной страстью «все видеть и все испытать», они становятся трагическими жертвами французской наглости, подобно тургеневскому Вязовнину из «Двух приятелей». Писатель нетерпим к французской фразе и французской пошлости, которую наследуют худшие из русских дворян. Он не щадит в своих повестях тех «обезьян Западной Европы», о которых пишет ему К. С. Аксаков. В «Двух приятелях» ими оказываются «неотразимая» Эмеренция и госпожа Заднепровская. И «русский европеец» Вязовнин, общаясь с ними, чувствует лишь отвращение и тошноту.

В «Затишье» и «Двух приятелях» Тургенев поэтизирует женские характеры, рожденные неспешной и привольной жизнью степной провинции. И в Верочке, и в Марье Павловне есть величавость, внутренняя строгость и гармония, но в то же время некий преизбыток еще неразвернувшихся душевных сил. Она в «затишье», русская провинция, но тишина ее не мертвая, не безнадежная. Какой-то силой богатырской веет на Тургенева от этой настороженной глуши. Степная Русь застыла в ожидании, она готова к бурному, стремительному пробуждению, исполненному удали и силы. Таков порыв любви Марии Павловны к талантливому, но «лишнему» Веретьеву. В его цыганской жизни и российской бесприютности есть обещание иной, свободной жизни, страстной, полной и раскованной, способной утолить девическую, русскую тоску. Но, пробуждая жажду сильной, деятельной любви в степной красавице, Веретьев остается «полой» личностью, не знающей ни цели, ни пристанища.

67
{"b":"157640","o":1}