Отрицание разумности бытия и мироздания приводит Тургенева к атеистическим выводам, но одновременно — и он чувствует это — к отрицанию прочных оснований для истины, добра и красоты. Духовные ценности, включенные в стихийную игру природы, теряют свою безусловность и глубокий творческий, созидательный смысл. Мысль заходит в тупик и останавливается в скептическом сомнении.
Но Тургенев не был бы большим художником, если бы в его душе не возникал сопротивляющийся этим безнадежным мыслям ход:
«Довольно крупный зайчонок третьего дня утонул во рвах. Как и почему? Покончил ли он с собой? Но ведь в его возрасте еще верится в счастье. Впрочем, говорят, что наблюдались примеры самоубийства у животных».
Значит есть в живом существе нечто такое, что сопротивляется равнодушной работе природы! Факт самоубийства — факт восстания духовных сил против слепой стихии, которая равнодушна к неповторимому живому существу, факт духовного вызова ей.
А любовь?
«Оказывается, даже куропатки отлично разыгрывают представления. Они очень хорошо умеют притворяться, будто ранены, будто они насилу летают, они кричат, они пищат, и все это, чтобы заманить за собою собаку и отвлечь ее от места, где находятся их птенцы. Материнская любовь третьего дня чуть не обошлась очень дорого одной из них: она так превосходно сыграла свою роль, что Султан схватил ее. Но так как он совершенный джентльмен, то он только смочил ее своей слюной и вырвал у нее несколько перьев; я возвратил свободу этой отважной матери и слишком хорошей актрисе...»
Много передумал Тургенев в куртавнельском одиночестве, подводя итоги пережитых дней. Философский фон его романов чувствуется в этих размышлениях и мечтах, похожих как две капли воды на будущие «Стихотворения в прозе». Грусть усугубляло, конечно, и шаткое положение Тургенева; в помощи матери ему теперь отказано, жить литературой невозможно: шли более или менее свободно только «Записки охотника», драмы натыкались одна за другой на цензурный запрет. Двусмысленным было существование Тургенева в чужом семействе. В письмах к Полине он делал часто приписки по-немецки, помня, что Луи Виардо этого языка совсем не знал. Кроме обычных восхищений «любимейшим и благороднейшим существом во всем мире», попадались и тревожные вопросы: «Что случилось с Виардо? Может быть, ему неприятно, что я здесь живу?»
Госпожа Сичес, тетка Полины Виардо, уезжая из Куртавнеля, оставляет Тургеневу 30 франков; 26 он немедленно тратит на поездку в Париж, чтобы прочитать в английских журналах все, что пишут о гастролях Виардо. «Впрочем, я живу здесь, как в очарованном замке, — сообщает он хозяевам Куртавнеля, — меня кормят, меня обстирывают; чего больше нужно одинокому человеку?» Мысленно он видит себя в Англии: «Одиннадцать часов... Только что кончился четвертый акт и вас вызывают, я тоже аплодирую: браво, браво, смелее! Полночь.Я аплодирую что есть силы и бросаю букет цветов... Не правда ли, все было прекрасно? Да благословит вас бог! А теперь вы можете отправляться спать. Я тоже пойду спать. Покойной ночи, спите крепко на ваших лаврах».
В одиночестве воображение иногда до того разыгрывается, что дело доходит до галлюцинаций: «Вам, вероятно, неизвестно, что я никогда не ложусь спать после полуночи. И вот вчера, я только что собрался уйти из гостиной, как вдруг услышал два глубоких, совершенно ясных вздоха, раздавшиеся, или, вернее, пронесшиеся, как дуновение, в двух шагах от меня. Это вызвало во мне легкую дрожь. Проходя по коридору, я подумал о том, что бы я сделал, если б почувствовал, как чья-то рука внезапно схватила меня за руку: и я должен был себе признаться, что испустил бы пронзительный крик». Так вызревают зерна для будущих «таинственных повестей».
Куртавнель в какой-то мере исцелил Тургенева от драматических впечатлений 1848 года, явился для него тем уединенным островом, на котором он мечтал поселиться с «Одиссеей» Гомера. В Куртавнеле Тургенев изучил испанский язык, читал в подлиннике Сервантеса, Кальдерона, штудировал труды Паскаля, работы по истории христианства. Здесь он предавался игре свободных дум, усладам творческого вдохновения и... думал о далекой Родине, напоминавшей ему издалека мифологического Сфинкса, загадки которого он призван разгадать.
Зиму 1849–50 годов Тургенев провел в Париже. Здесь он установил довольно прочные связи с французскими литераторами, подружился с Жорж Санд, познакомился с Мериме, выступал в качестве посредника-миссионера, пропагандиста русской литературы в Западной Европе. Благодаря Тургеневу, Мериме прочел Пушкина и Гоголя, с помощью Тургенева переводы русских классиков вышли в Париже на французском языке.
5 октября 1849 года умер Шопен. Отпевание и похороны великого польского композитора состоялись 18 октября. Согласно завещанию, на его заупокойной мессе был исполнен реквием Моцарта в инструментовке Ребера. Сольные партии в парижской церкви святой Мадлены исполняли Виардо, Кастеллан и Лаблаш. В короткой записочке Эмме Гервег Тургенев написал: «Вот Вам билет на отпевание Шопена. Как Вы поживаете? Я по-прежнему очень плохо».
Весной 1850 года Варвара Петровна выслала сыну необходимую сумму денег на дорогу в Россию при условии безотлагательного возвращения: она была тяжело больна.
В Париже перед отъездом Тургенев хотел повстречаться с Герценом, но уже не застал его: «Я приехал из деревни, любезный Александр, час спустя после твоего отъезда; ты можешь представить, как мне было это досадно; я бы так был рад еще раз с тобой повидаться перед возвращением в Россию. Да, брат, я возвращаюсь; все вещи мои уложены, и послезавтра я покидаю Париж... Ты можешь быть уверен, что все твои письма и бумаги будут мною доставлены в целости».
В книге «С того берега», прощаясь с Родиной, Герцен повторил те мысли, которыми он поделился с Тургеневым весною 1850 года:
«Непреодолимое отвращение и сильный внутренний голос, что-то пророчащий, не позволяют мне переступить границу России, особенно теперь, когда самодержавие, озлобленное и испуганное всем, что делается в Европе, душит с удвоенным ожесточением всякое умственное движение <...> Свобода лица — величайшее дело; на ней, и только на ней, может вырасти действительная воля народа. В себе самом человек должен уважать свою свободу и чтить ее не менее, как в ближнем, как в целом народе. Если вы в этом убеждены, то вы согласитесь, что остаться теперь здесь — мое право, мой долг; это — единственный протест, который у нас может сделать личность, эту жертву она должна принести своему человеческому достоинству».
«Эмиграция, — напоминает Герцен, — первый признак приближающегося переворота». А потому на Западе он найдет для себя важное дело: «Пора действительно знакомить Европу с Русью. Европа нас не знает; она знает наше правительство, наш фасад и больше ничего <...> Пусть она узнает ближе народ, которого отроческую силу она оценила в бою, где он остался победителем; расскажем ей об этом мощном и неразгаданном народе, который втихомолку образовал государство в 60 миллионов, который так крепко и удивительно разросся, не утратив общинного начала, и первый перенес его через начальные перевороты государственного развития; об народе, который как-то чудно умел сохранить себя под игом монгольских орд и немецких бюрократов, под капральской палкой казарменной дисциплины и под позорным кнутом татарским; который сохранил величавые черты, живой ум и широкий разгул богатой натуры под гнетом крепостного состояния и в ответ на царский призыв образоваться — ответил через сто лет громадным явлением Пушкина...»
Тургенев и Герцен не надеялись на скорую встречу. Они условились о секретном способе сообщения друг с другом:
«Бог знает, — сказал Тургенев, — когда мне придется тебе писать в другой раз; Бог знает, что меня ждет в России... В случае какого-нибудь важного обстоятельства, ты можешь известить меня помещением в объявлениях ««Journal des Débat», que m-r Lois Morisset de Caen» («Журнал дэ Деба», что господин Луи Мориссе из Кана. — Ю. Л.) и т. д. Я буду читать этот журнал и пойму, что ты захочешь мне сказать».