* * *
Решение бросить институт, естественно, прежде всего шокировало маму. Не ограничившись строгим письмом и угрожающей телеграммой, она вызвала меня на переговоры и долго кричала в трубку:
— Настенька, подумай! Подумай хорошенько! Ну что это за балет в семнадцать лет? Кого из вас сделают? В лучшем случае, кордебалетских, которые всю жизнь в самой распоследней линии стоят. Им-то, конечно, «эксперименты»! А ты жизнь себе сломаешь. Опомнишься в тридцать лет — и нет ничего: ни профессии, ни работы, сплошные несбывшиеся надежды и разочарования… Ну, балет, балет! Это хорошо, я понимаю. Но его ведь можно просто любить, не надо лезть туда, где все равно останешься посредственностью! Ну, не получилось у тебя в детстве, так что ж теперь? Не судьба…
Я стояла в душной телефонной кабинке, потирала колено, перетянутое эластичным бинтом, и равнодушно соглашалась: «Да… Да… Да». А когда мама спрашивала: «Вернешься в институт?», по-ослиному упрямо отвечала: «Нет!»
В конце концов мамуля все-таки устало согласилась: «Бог с тобой, учись», и пообещала выслать деньги.
Кстати, ее мнение по поводу экспериментального класса разделяли еще очень и очень многие. В училище нас за глаза называли «старыми кобылками». И если этого «гордого» звания удостаивались даже мои четырнадцатилетние одноклассницы, что же тогда было говорить обо мне! Правда, здоровый скепсис в отношении нас граничил с обыкновенной злобностью. Кто-то имел конкретный зуб на нашего Гошу, и по училищу гуляла гадкая сплетня. Поговаривали, что экспериментальный класс ни педагогически, ни медицински — вообще никак не оправдан. Что создали его на голых эмоциях с одной-единственной целью — дать работу престарелому Полевщикову. Из обычных преподавателей его, дескать, уволили за пьянство, а нашу «богадельню» организовали по приказу старшего сына, работающего в областном комитете по культуре. И в самом деле, не идти же заслуженному, но уже немощному папочке преподавать танцы во Дворце пионеров?
Когда я однажды спросила у одной из девочек, почему «класс» у нас ведет мужчина, а не женщина, как у всех остальных, «нормальных», на меня посмотрели выразительно и насмешливо. А потом с серьезной миной и крайне ироничным подтекстом объяснили: «Мужчинам свойственна особая педагогическая чуткость. Они не могут навязать ученицам свой стиль исполнения и поэтому способствуют максимальному выявлению индивидуальности». В общем, над Гошей, конечно, подсмеивались, но все равно любили. В учебные часы он был крайне жестким и требовательным преподавателем, а в остальное время — милейшим и любезнейшим человеком.
Жить я продолжала в общежитии и выписываться, естественно, не собиралась. Изображала для комендантши напряженную учебу и потихоньку бегала на занятия в хореографическое. Мышцы мои набирали форму медленно, зато вес падал стремительно. Никитина ехидно говорила, что теперь я напоминаю вяленую кильку или воблу. Сначала мне казалось, что обстоятельство это радует ее в связи с Сашенькой Ледовским. Ведь чем страшнее делалась я, тем меньшую опасность представляла в качестве соперницы. Но неожиданно выяснилось, что у Лариски уже новое увлечение. Черноволосый, похожий на татарина Женя Пономарев работал программистом в частной конторе при институте. Чем уж он очаровал Никитину, было непонятно, но она только о нем и твердила. Сладко замирая, говорила, что Женечка похож на Чингачгука и Паганини одновременно, что он потрясающе остроумный и восхитительно мужественный.
В связи с этим мое мелкое, пьяное «вредительство» было окончательно предано забвению. А с Сашей после того, случайного поцелуя я не общалась. Завидев его в конце коридора, быстро пряталась в первой попавшейся комнате, встретив на лестнице, опускала глаза в пол. Да и он, похоже, не особенно стремился к сближению. Иногда мне начинало казаться, что ничего между нами и не было.
Но однажды, в конце февраля… Впрочем, все по порядку. Шел обычный дневной урок. Мы уже закончили и «станок», и «середину» и готовились к прыжкам. Кто-то еще сидел на полу, растягивая мышцы в «бабочке», кто-то уже пробовал «препурасьоны». Я тянула на палке плохо слушающуюся сегодня левую ногу. Под коленом болезненной, пульсирующей ниточкой дергался нерв. И тут подкрался Гоша. Неслышный, как тень, он встал за спиной и с силой надавил мне на плечи. Вопль, вырвавшийся из моей груди, был сравним разве что с воем дикой волчицы, зато ноги разъехались под желанным, отрицательным углом. Быстро смахнув слезы, я обернулась. Выказывать обиду не полагалось, но я не выдержала:
— Георгий Николаевич, больно же!
— Тяжело в учении, легко в бою! — философски отозвался Полевщиков и нажал на мои плечи еще раз. Да так, что искры из глаз посыпались.
И в этот момент в дверь класса деликатно постучали. Кто-то из девочек мяукнул: «Да, войдите!», и на пороге нарисовался Сашенька Ледовской собственной персоной. Тряхнул головой, оставив в воздухе облачко снежных брызг, кашлянул в кулак и улыбнулся своей неотразимой улыбкой.
— Здравствуйте. — Голубые Сашины глаза лучились убийственным обаянием. — Не подскажете, где я могу найти Анастасию Суслову?
Девочки тут же любезно указали в мою сторону. А я, все еще прижимаемая к палке сильными Гошиными руками, смогла только невнятно вякнуть. Сашенька под суровым взглядом Полевщикова торопливо сообщил, что ему надо просто со мной поговорить, и пообещал подождать до конца урока в коридоре.
Прыжки я отработала «вполноги». На сердце было тревожно и смутно. Воспоминания о том, случайном поцелуе нахлынули так бестолково и горячо, что мои щеки покрылись пунцовым румянцем. Георгий Николаевич, поначалу пытавшийся делать замечания, в конце концов просто махнул рукой. Зато Вероника Артемова ехидно поинтересовалась:
— Это что за мальчик такой хорошенький? Твой?.. Прямо как с картинки. Вроде на артиста какого-то похож. Не могу вспомнить на какого…
— И вовсе он не мой, — пробурчала я, поправляя толстые шерстяные гольфы. — Просто знакомый один. О чем-то там поговорить ему надо.
— Ну-ну… Поговорите-поговорите… Только не забывай, что в конце месяца — медосмотр!
Сначала я даже не сообразила, на что она намекает. А потом вспомнила последнюю громкую историю из жизни училища: у одной девчонки с выпускного курса во время медосмотра вдруг обнаружилась двухмесячная беременность. Об этом говорили вполголоса, особенно в нашем кругу «старых кобылок», живущих своей обособленной жизнью на своем обособленном островке. Одна Артемова, нисколько не смущаясь, смаковала подробности: вроде бы и отец ребенка из нашего Оперного, и на аборт девку родители отправили чуть ли не насильно — дескать, она вопила, что это любовь, и посылала балет вместе с училищем к чертовой матери… Вероничка вообще была особой раскомплексованной, свободной и простой, как три рубля. Она одна среди нас одевалась с барахолки, носила итальянские сапоги и кожаный плащ с опушкой из каракуля. Несмотря на килограммов восемь-десять лишних, из училища ее не отчисляли. За обучение исправно платили родители, которые к тому же были какими-то шишками в местной администрации.
Конечно, надо было выдать Артемовой пару ласковых. Но, пока я соображала, что к чему, она уже вышла из класса, небрежно перекинув через плечо полосатое полотенце.
А Саша действительно ждал в коридоре. Сидел на низкой скамейке, опершись спиной о стену, и задумчиво похлопывал кожаными перчатками о раскрытую ладонь. В «аппендиксе» перед пятнадцатым классом, как всегда, было темно, и все же я вдруг поняла, что так сильно отличает его от Иволгина. Другое цветовое решение! Черные, отливающие холодной сталью волосы Алексея, и темно-коричневые, с каштановым отблеском — Сашины. Глаза моего Лешеньки — карие, с темными крапинками и янтарными прожилками, и Сашины — льдисто-голубые… Если бы не это, они могли бы быть не просто похожи, а очень похожи…
— Что тебе нужно? — спросила я, останавливаясь прямо перед ним и зябко обнимая себя руками за плечи. Вместо ответа он снял свою куртку и накинул на меня, с улыбкой застегнув верхнюю кнопку под самым подбородком. Куртка была теплая и приятно пахла мужской туалетной водой. Выбираться из нее не хотелось. И все же я решительно отдала ее обратно.