Вера усмехнулась. Сказала:
— И правда, пора домой идти. А мама спит. Знает, что я с тобою, и не тревожится.
Взяла Соснягина под руку и пошла с ним вверх по узкой тропинке. Тесно к нему прижалась. Говорила:
— Без тебя и домой идти не хотела, — хотела, чтобы ты меня поискал за кустами, верила, что придешь за мною.
— Я мог бы и не прийти. В прятки играть и днем можно, — сурово сказал Соснягин.
Вера еще теснее прижалась к нему. Улыбалась дразнящею улыбкою, грешною. Говорила нежно, звонко и ласково, будя ночную, лесную дремоту:
— Играешь, пока играть хочешь. Хочешь, веришь, — вот и играешь. Так вот, миленький дружочек!
Сурово хмурились брови Соснягина, но сердце его уже было разнежено любовью и ласковою жалостью к Вере. Он думал, что она мечется и тоскует, охваченная огнем еще не удовлетворенных желаний.
«Чего мы валандаемся! — думал он. — Сходить к попам, окрутиться, да и дело с концом».
И сказал:
— Чего ждем, Вера? Всегда чего-нибудь не хватать будет. Всего не прикупишь. Венчаться надо.
— По мне хоть завтра, — отвечала Вера, — маменька все придумки придумает, того нет, другого не хватает.
— Не знаю, чего ей тянуть, — сказал Соснягин. — Ведь я уж говорил ей, что согласен в ваш дом перейти. У меня же никого нет.
— Боится, что опять раздумаешь, — возразила Вера.
Соснягин сердито нахмурился.
— Раз что я сказал, так и сделаю. От своего слова пятиться не стану.
Когда вошли в лес, Вера оставила руку Соснягина и пошла быстро, почти побежала.
— Спать очень хочется, — сказала она, — утром вставать надо рано, уж немного ночи осталось.
81
Горелов проснулся в домике позже обыкновенного, часов в десять утра. Чувствовал себя тяжело и томно, во всем теле усталость, глаза отяжелелые. Нервно позевывая, он вошел в столовую и досадливо посмотрел на все еще горящие лампочки, днем такие нелепо-бледные, такие зловеще-печальные. Он поспешил погасить свет и торопливо отправился домой. Могло показаться, что он возвращается с утренней прогулки. Ни на фабрику, ни в контору он не поехал и дела все, с какими приходили к нему, отложил до завтра. Сидел один в своем кабинете и раздумывал.
Два дела надобно было наладить как можно скорее, развод и завещание. Противно было, что с этими делами придется обращаться к людям, говорить с адвокатом о разводе, с нотариусом о завещании. Притом неудобно приглашать их сюда, — заговорят в городе, зашевелятся нелепые слухи. Станут спрашивать:
— С кем Горелов судится?
Станут говорить:
— Богатым все мало. Еще что-нибудь хочет себе отсудить. За деньги адвокат все повернет в его сторону.
Придется ехать в город, самому, это будет не так заметно.
Прежде всего, думал Горелов, надобно уладить дело с завещанием, — еще умрешь в одночасье от всех этих волнений неожиданных, то сладостных, то горестных, но равно утомленному сердцу тяжелых. Умереть не страшно, пожил вовсю, насладился жизнью. Но перед смертью упиться поцелуями златокосой, златоголосой, пламенноокой заклинательницы змей, — последние желания насытить ее нежными и коварными ласками, горьким и сладким медом ее надменной души, благоуханнейшей аромата роз и злейшей змеиного жала, — разрезать сплетенные жизнью тугие сети, — и уйти спокойным и свободным. Нет, смерть не страшила. Только сердце порою замирало, и весь день томила тоска.
Весь день дул ветер с юга, из-за Волги, влажный, теплый. Тучи то заволакивали безмерно-светлую голубизну неба, то разбегались, и солнце, медленно огибая высокую дугу за Волгою, точно играло в прятки. Утомляло глаза постоянное качание листвы, веток и древесных вершин, это беспокойное порывание все на том же месте, как трепыхание связанными крыльями. Было душно сидеть с закрытыми окнами, а как только откроешь окно, ворвется неумолчный, надоедливый шум рощи да крики неуемных ворон. И весь день Горелов то откроет окно, то опять закроет.
Перед обедом он сказал, чтобы попросили к нему Любовь Николаевну. Она пришла тотчас же, точно ждала зова. Ее простого покроя белое платье, перепоясанное широкою и гладкою лентою ампирно-зеленого цвета, казалось внятным нарядом печали, утешаемой милою надеждою.
Посидели молча. Горелов хмуро усмехнулся и сказал раздумчиво и негромко:
— Жила ты, Люба, за мной, как в сказке сказывается, неразумная баба за медведем. Да вот, видно, пришел час расплаты. Не бойся, не вовсе медведь, не съем. За все, что было, я тебе крепко благодарен. А за ошибку прости. Поправлю. Дам развод. Моя вина. Будешь свободна, будь счастлива. Меня лихом не поминай.
Любовь Николаевна заплакала, встала, подошла к мужу. Он обнял ее, посадил рядом с собою на широком, привычном диване. Почувствовал, что из его глаз текут слезы. И не старался удержать их.
Сидели обнявшись, и плакали, и казались оба одинаково жалкими, старыми, не нужными жизни. А за открытым окном гудел теплый, тревожный ветер, набежали желтовато-серые тучи, недолгий, торопливый дождь шумел по крыше. Быстрое падение дождя казалось Горелову похожим на поспешные звуки беготни босых фабричных ребятишек, которые зашумят здесь скоро. Чудилось ему крушение той жизни, которою он жил, забвение всех истонченностей художества и культуры и вторжение жизни первобытной, дикой, простой, грубой и по-звериному здоровой. В рассеянном, бессолнечном свете все здешние предметы, все привычные, были упоены тоскою и знали, скучные, обычные, всегдашние, что вот так все кончается.
82
На фабрике шел смутный говор о Вере. Говорили об ее встрече с Гореловым в лесу, о подаренном ей золотом. Иные хвалили, что она бросила золотой в воду. Другие этому не верли. Но самое Веру об этом мало кто спрашивал. Кое-кто из товарищей начинал поглядывать на Веру с тупою угрюмостью или с недобрым, жадным любопытством. Все это заставляло Веру быть иногда особенно резкою. На редкие вопросы уж очень любопытных она отвечала так дерзко и насмешливо, что отбивала охоту и у других спрашивать ее. Скажет любопытный:
— Уж больно ты занозиста, Вера.
Да и отойдет под смешки товарищей, — толпа всегда, хоть на миг, становится на сторону дерзкого и бойкого на язык.
Казалось Вере, что здесь нет ни одного человека, который мог бы ее понять, который захотел бы ее простить, — но, гордая, никому и ничего она объяснять не стала бы. Она была здесь одна, как плененная в обширном Илионе Елена, и так же чувствовала иногда, что вот один только неосторожный шаг, и она будет ненавистна всем этим людям.
Иногда до Вериных ушей долетали такие словечки:
— Не на таковскую напал, — отскочит.
— Она его отошьет.
— Очень даже просто.
— Живым манером.
— Нет, он своего добьется. Не откажется.
— Одного золотого мало, так он ей насыплет, будет довольна.
— Чего не насыпать! Нашими трудами нажился, толстопузый, насосался.
Заинтересовался этими разговорами и поселившийся у Карпуниных Сергей Афанасьевич Малицын. Улучив такое время, когда Анны Борисовны дома не было, Малицын завел разговор с Верою, осторожно подводя к ухаживанию Горелова. Спрашивал:
— Хозяином вашим, как у вас на фабрике, довольны?
— Мы с хозяином дела не имеем, — отвечала Вера. — Хозяин если и придет, так только пройдет по фабрике и сейчас же в контору уходит. Иногда и в глаза не увидишь, только спина широкая в узкую дверь втешется.
— Ну, однако, говорят, — продолжал Малицын, — что он плантаторские наклонности не прочь проявить. На смазливеньких засматривается. Правда, или так просто врут?
Малицын говорил это с таким лихорадочным, слегка чувственным возбуждением, с каким говорят о гнусностях и прелестях разврата пожилые люди, не вкусившие до пресыщения его приторных сладостей.
Вера засмеялась. Видно было, к чему речи клонит Малицын. Рассказала ему подробно, с видом простодушной откровенности все, о чем уже давно болтали в слободке Иглуша с Улитайкою. Ведь им не запретишь, не упросишь. А и упросить бы, так еще хуже: шептали бы по секрету.