Его рослая невестка нервно теребит длинные красные кисти рук, вертит на пальце обручальное кольцо, но все же подходит к кровати и встает у него в ногах.
— Гарри, — произносит она. — Послушайте. Мы просто убитытем, что с вами случилось.
— Ты — а кто еще? — интересуется он, твердо вознамерившись держаться роли мужественного героя-весельчака: Хамфри Богарт в аэропорту Касабланки, Эррол Флинн в сражении на реке Литл-Биг-Хорн, Джордж Сандерс в рушащемся храме богу Дагону, Виктор Мэтью, голыми руками раздвигающий могучие колонны [80].
— Нельсон, естественно. Мне кажется, он прошлой ночью глаз не сомкнул, так был расстроен. Он не умеет сам сказать, но он вас любит.
Гарри смеется, тихо так, ласково — боится, как бы не лопнула по швам атласная подушечка в форме сердца у него в груди.
— Мы с сыном, несомненно, испытываем друг к другу определенные чувства. Не уверен только, любовь ли это. — И поскольку она молчит, глядя на него неподвижными, зеленоватыми в темных крапинках глазами, из которых путем дистилляции получились Джудины, более светлые и чистые, он продолжает: — То есть я-то, конечно, люблю его, вопрос только, кого «его»? Возможно, того, кого давно уже нет — маленького худенького мальчонку, который смотрит на тебя с надеждой снизу вверх, смотрит и видит, как ты снова и снова обманываешь его надежды. Такое из памяти не выкинешь.
— Да, это крепко засело, здесь-то и причина всего, — заверяет его Пру, не уточняя, чего «всего».
Ее сфинксообразная прическа сегодня несколько всклокочена, замечает Гарри, наблюдая ее в ярком больничном свете, — вокруг всей головы топорщатся непослушные бесцветные волоски-проволочки. Он чувствует, что ей о многом хотелось бы ему рассказать, да она не осмеливается. Он вспоминает, как она возникла, повиснув где-то высоко, прямо над ним, бездыханным, там, на пляже, вся из тревоги и женской плоти, лицо в тени, не разглядеть, а рядом, словно грозовая туча, лицо Зильберштейнова сынка, его жесткие от соли чернявые завитки, его масляно-ореховая кожа, нахальный бугор, оттопыривающий спереди его тесные плавки, и тут же пятигранная эмблема «Омни» — ишь, дамский угодник, вот кто пока еще на коне и на скаку. Хей-хо, Сильверс, счастливо оставаться!
— Расскажи мне лучше о себе, Пру, — просит Кролик. Слова эти так легко выскальзывают из его осипшего горла, как будто его нынешнее положение лежачего больного и успокаивающее действие лекарств подвинули их на новый, более интимный, уровень доверительности. — Ты-то самакак живешь с ним? С Нельсоном. Тяжко приходится?
Странно, но факт: люди довольно часто отвечают на вопрос, поставленный прямо в лоб, — можно подумать, мы все только и ждем, зарывшись каждый в свою нору, когда нас оттуда вытянут. Без всякого промедления она отвечает:
— Он прекрасный отец. Это я говорю совершенно искренне. Заботливый, любящий, интересы детей у него всегда на первом месте. Когда он может сфокусироваться.
— А что ему мешает сфокусироваться?
Теперь она медлит, машинально вертит на пальце кольцо.
Такое впечатление, что Флорида вся составлена из взаимозаменяемых компонентов: прямо напротив его больничного окна растет норфолкская сосна и в кроне ее живет невидимая птица, которая кричит скрипучим голосом. Он слышал ее крик утром и сейчас слышит снова. В груди у него эхом отзывается боль. На всякий случай он берет еще одну таблетку нитроглицерина.
— Я думаю, магазин, — наконец выдает Пру. — Он очень нервничает. Торговля в последние годы идет вяло — покупательная способность доллара падает и что-то там еще не так, и модели, как он утверждает, «скучные», и вообще, по-моему, он боится, как бы «Тойота» не прикрыла у нас свое представительство.
— Да их под дулом пистолета к этому не принудишь, разве что бомбой кто пригрозит. «Тойоте» грех на нас жаловаться, уж сколько лет с ними работаем, да так, что комар носа не подточит. Когда Фред Спрингер приобрел лицензию, японскую продукцию еще никто всерьез не принимал.
— Так ведь с тех пор сколько воды утекло. Недаром говорят — все меняется, — замечает Пру. — Нельсону не хватает терпения и, сказать по совести, я думаю, ему страшновато одному — из старой-то гвардии совсем никого не осталось: сначала Чарли, потом Мэнни, а теперь вот еще и Милдред, хоть он и сам ее уволил, вас тоже нет рядом полгода, Джейк переметнулся к «Вольво — Олдс» — знаете, там, возле нового торгового центра в Ориоле, — а Руди открыл собственный магазин «Тойота — Мазда» на 422-й. Ему, правда, очень одиноко, общаться практически не с кем, волей-неволей приходится водить компанию со всякими сомнительными типами из Северного Бруэра.
При мысли о «сомнительных типах» все новые и новые волоски у нее на голове от негодования встают дыбом, поблескивая, как нити накаливания в сиянии флуоресцирующего флоридского света. Она пытается ему сказать что-то важное, но это что-то от него все время ускользает, и надо бы догнать, добить, докопаться, но разве по силам это тому, кто сам чуть живой валяется в постели? У Кролика сейчас одна забота — беречь сердце. Это вопрос жизни и смерти. Похоже, действие лекарств на исходе. Смертельный ужас от осознания того, что с ним происходит, подкатывает к самому горлу, нарастает, печет, как едко-кислая изжога. В заду свербит — все четко, как по расписанию. В нем поселилась какая-то зловредная слабость, которая в любую минуту может отдать его в цепкие лапы той ледяной кромешной тьмы, которая не дает ему покоя после жутких рассказов Берни.
Пру пожимает плечами, запоздало отвечая на его вопрос, как ей живется:
— А какой должна быть жизнь, кто-нибудь знает? Она ведь у нас одна, другой никто не предложит, чтобы было с чем сравнивать. Меня устраивает, что я живу в Пенсильвании, что у меня свой большой дом. В Акроне мы только и делали, что переезжали с квартиры на квартиру, вечно не было денег расплатиться в срок, вечно в туалете что-то текло.
Кролик честно старается поднять себя на ее уровень, вырваться из хватки сугубо личного, эгоистического страха кромешной тьмы, избавиться от его кислого, изжогового привкуса.
— Ты права, — говорит он. — Быть благодарным — золотое правило. Однако непросто это, быть благодарным. Складывается впечатление, что над тобой с самого начала кто-то решил поиздеваться и сунул тебя в этот мир испуганного и голодного, а единственный доступный тебе выход тоже не радует. Эй, послушай! Послушай-ка, что я тебе скажу. Ты ведь еще молода. Ты красивая женщина. Ну, улыбнись. Улыбнись мне, Тереза.
Пру улыбается и, обойдя кровать, наклоняется поцеловать его, не в губы, как тогда, в аэропорту, а в щеку, стараясь не задеть торчащие у него из носа кислородные трубки. Она так близко от него и ее так много, будто навалилось что-то огромное, клетчатое, матерчатое, будто его накрыло облаком, как вчера в заливе, когда его накрыло тенью от корпуса опрокинутой набок лодки, и ему было одновременно холодно и жарко, все сразу. Ему делается дурно. Голая объективная правда его нынешнего состояния лезет все выше и выше, рвется наружу, жжет ему горло, еще немного и он захлебнется ею.
— Вы славный человек, Гарри.
— А то. Увидимся весной, на вашей территории.
— Как-то нехорошо получается, что мы вот так вас бросаем, но Нельсону непременно хочется быть завтра на новогоднем вечере в Бруэре, да и в любом случае билеты поменять невозможно, сейчас все рейсы забиты, даже до Ньюарка.
— Да чем вы мне поможете? — успокаивает он ее. — Все будет в порядке. Может, это такой замаскированный подарок судьбы. Надо же как-то образумить мою дурную старую башку. Заставить наконец сбросить вес. Ходить пешком, не есть что попало. Вон доктор хочет, чтоб я вышел отсюда другим человеком.
— Ладно, а я обязуюсь покрасить ногти на ногах, — снова распрямляясь во весь свой рост, говорит Пру низковатым ровным голосом, до сих пор ему, пожалуй, не знакомым, но без сомнения рассчитанным на мужчину. — Не меняйтесь слишкомсильно, Гарри. — И напоследок она добавляет: — Я пришлю Нельсона.