— А сколько сейчас времени, не знаешь? — спрашивает он вдруг.
— Минут пятнадцать десятого.
Дженис вернется не раньше половины одиннадцатого. Времени хоть отбавляй, так что можно раскручивать тему дальше. Он поудобнее устраивается на подушках. Хорошо хоть днем успел вздремнуть.
— Значит, говоришь, паскудно он с тобой обращался? — переспрашивает он.
— Не то слово! Хуже некуда. Ночь напролет где-то шляется, занимается бог знает чем, а потом извольте ему еще сопли утирать, прощения он, видите ли, просит! Меня это из себя выводило больше, чем сами его ночные скачки. У меня отец был пьяница и бабник, каких поискать, пил-гулял напропалую, но он хоть не плакался потом маме, какой он несчастный, эту роль он отводил ей. Инфантильная зависимость Нельсона никак не укладывается в рамки опыта моей предыдущей жизни.
Кончик ее сигареты вспыхивает в темноте. Далекие громовые раскаты придвигаются ближе. Присутствие Пру здесь, рядом, обдает жаром мозг Гарри; она словно неудобная, громоздкая, вся из острых углов состоящая поклажа в тонкой живой торбе его сознания. И разговор ее резкий, жесткий — неистребимая акронская жесткость с позднейшим наслоением из уничижительного вокабуляра, который она переняла у психотерапевтов и наркологов. Ему не нравится, что его сына называют инфантильным.
— Ты не один день была с ним знакома, еще в Кенте, — указывает он ей почти враждебно. — И знала, чтó ты на себя взваливаешь.
— Да не знала я, Гарри! — Кончик сигареты описывает в воздухе возмущенную петлю. — Я надеялась, что он повзрослеет, мне и в голову не могло прийти, до какой степени он увяз в выяснении отношений с вами, обоими. Он ведь до сих пор мусолит обиды, которые вы ему нанесли, можно подумать, вы единственные в целом мире, кто не желал подтирать сыночку зад на протяжении тридцати лет его жизни. Я ему толкую: спустись на землю, Нельсон. Дрянные родители — это, выражаясь языком гольфа, все равно как пар поля [125]. Бог мой! Идеала вообще нет в природе. Тогда он начинает злиться и обзывает меня мороженой рыбой. Это он о постели. С коксом стыд улетучивается моментально: женщины-наркоманки готовы на все. Я и говорю ему: мне не светит, чтобы ты заразил меня СПИДом, откуда мне знать, чем наградили тебя твои накоксованные шлюхи! Ну, и он снова бежит из дому. Какой-то замкнутый круг. Уж сколько лет все это тянется!
— А поточнее? Сколько?
Она пожимает плечами — старухина кровать трясется.
— Больше, чем вы думаете. В компашке у Тощего траву и колеса все потребляли — геям-то что, им на себя денег не жалко, больше тратить не на кого. А года два назад Нельсон сам по себе уже так втянулся, что появилась необходимость красть. Сначала он только нас обворовывал, забирал себе деньги, которые должны были пойти в дом, на семью, потом начал таскать и у вас — из магазина. Надеюсь, вы засадите его в тюрьму, я не шучу! — Она уже какое-то время держит сложенную горсточкой руку прямо под сигаретой, чтобы пепел не упал мимо, и теперь озирается в поисках какой-нибудь пепельницы, но ничего подходящего не видит и в конце концов бросает незатушенный окурок в сторону приоткрытого окна — он ударяется о сетку, рассыпается искрами и потом шипит и гаснет на мокром подоконнике. В голосе у нее появляется хрипотца, он словно нащупывает наконец определенный ритм, начинает звучать громче и мелодичнее. — Я больше не хочу иметь с ним ничего общего. Я боюсь с ним спать, я боюсь быть с ним связанной официально. Я загубила свою жизнь. Вам не понять, что это значит. Вы мужчина, вы свободны, вы можете поступать, как вам заблагорассудится, и лет по меньшей мере до шестидесяти вы покупаете. Женщина только продает. Ей иначе никак. У нее просто нет выбора. А будет долго торговаться, ни с чем останется. Мне тридцать четыре. У меня был один-единственный шанс, Гарри. Я упустила его, профукала на Нельсона. У меня было на руках несколько выигрышных карт, и вот как я ими распорядилась, а теперь поезд ушел, игра проиграна. Муж меня терпеть не может, меня саму тоже от него трясет, и у нас даже нет денег, чтобы разбежаться! Мне страшно — кто бы знал, как мне страшно. А детям моим, думаете, не страшно? Я ничто, грязь под ногами, а раз я ничего не стою, то и они тоже. И дети ведь это прекрасно чувствуют.
— Эй, эй, — вынужден вмешаться он. — Ну-ка перестань. Каждый человек чего-то стоит. — Говорить-то он говорит, но про себя думает, что у него не хватило бы аргументов отстоять это старомодное убеждение. Сказать по совести, мы все ничто. Без Бога, который поднимает нас из праха и обращает в ангелов, мы все ничего не стоим.
Ее рыдания сотрясают постель с такой силой, что в его еще слабом послеоперационном состоянии его начинает мутить, как от качки. Чтобы унять колыхание ее внушительного тела, он притягивает ее к себе. Она, словно только того и ждала, прямо вжимается в него, будто нет между ними простыни и одеяла, и продолжает рыдать — регистром ниже и горше; он чувствует ее горячее дыхание у себя на груди, там, где на пижаме расстегнулась пуговица. На груди, которую ему хотят разрезать.
— У тебя хотя бы есть здоровье, — урезонивает он ее. — Что же тогда говорить мне? Меня уже в гроб положили, осталось только гвозди в крышку забить. Бегать мне нельзя, с женщинами спать нельзя, даже есть что хочется и то нельзя; добьют они меня, я знаю, заставят делать шунтирование. Тебестрашно? У тебя еще куча карт на руках. А мне каково? Сама подумай.
Уже успокоенным голосом Пру говорит из недр его объятий:
— Операции на сердце сейчас делают сплошь и рядом.
— Ну да, тебе легко говорить. В таком случае я тоже могу сказать тебе, что другие женщины сплошь и рядом выходят замуж за всякое дерьмо. А ты могла бы сказать мне, что наши дети сплошь и рядом становятся наркоманами и мошенниками в придачу.
Короткий смешок. Вспышка света за окном и через несколько секунд — гром. Оба прислушиваются. Потом она спрашивает:
— Это Дженис говорит, что вам нельзя спать с женщинами?
— Мы эту тему не обсуждаем. В последнее время нам просто не до того. Слишком много всего навалилось.
— Ну а доктор что говорит?
— Не помню. Моему кардиологу лет, наверно, столько же, сколько Нельсону. Нам с ним неловко поднимать такие темы.
Пру фыркает и заявляет:
— Ненавижу свою жизнь. — Она как-то странно оцепенела, будто кролик в свете надвигающихся фар.
Он позволяет своей руке, которой он обнимает ее за широкую спину, прогуляться наверх по бугоркам стеганого халатика и нырнуть в шелковистую ложбинку на шее под волосами и там их перебирать, тонкие, теплые.
— Мне это чувство знакомо, — бормочет он умиротворенно, ощущая во всем теле, по всей его длине, подкарауливающую его ватную сонливость.
— Кое-что мне в Нельсоне все же нравилось, например его отец, — говорит она. — Может, я надеялась, что со временем он повзрослеет и станет похожим на вас.
— Может, он и стал, — говорит Гарри. — Ты еще не знаешь, каким я могу быть скотом.
— Воображаю, — вставляет она. — Но это потому, что вас провоцируют.
Он продолжает свою мысль:
— В мальчишке от меня не так уж мало, я ведь вижу. — Ее шея оживает под его пальцами, наэлектризованные мягкие волоски липнут к ним. — Мне нравится, что ты носишь длинные волосы, — говорит он.
— Чересчур отросли. — Ее рука передвинулась к нему на грудь, туда, где пуговица расстегнута. Он мысленно представляет себе ее руки с покрасневшими костяшками пальцев, какие-то беззащитные, неприкрашенные. Она к тому же левша, вспоминает он. Эта ее особенность, как всякая необычность, добавляет к его шевельнувшемуся возбуждению новый градус. Быстро, пока сам не успел еще ничего сообразить, он свободной рукой отнимает ее руку от своей груди и передвигает ее пониже, к полусбритому лобку, туда, где как черт из табакерки выскочил непрошеный гость. В жесте его больше простодушного удивления, чем похоти: так ребенок спешит поделиться с другими интересным открытием — камень лежал, лежал и вдруг зашевелился, или это такая бабочка с толстым-претолстым тельцем? Ее глаза изумленно расширяются на тусклом лице всего в нескольких дюймах от его лица на подушке. У нее в ресницах застряли крохотные иголочки света. И он пускает свое лицо в плавание и, подхваченное приливной волной всколыхнувшейся в нем крови, оно преодолевает те немногие дюймы, чтобы сомкнуть губы с губами, предварительно выбрав нужный угол, в то время как ее пальцы ритмично ласкают его, не поспевая за бешеными скачками его сердца. В тот миг, когда пространство сужается и пропадает, его настигает запоздалая тревога — как же его бедное сердце? а соучастие в блуде? В их поцелуе ему чудится привкус рыбы, так удачно ею приготовленной, с лимончиком и зеленым лучком, привкус рыбы и спаржи.