Когда все это кончилось, мы с Заячьей Губой поужинали в кухне остатками, пока другие помогали неграм убирать со стола и мыть посуду. Заячья Губа начала меня расспрашивать про Англию, и, ей–богу, я каждую минуту так и думал, что, того гляди, проврусь. Она спросила:
— Ты когда–нибудь видел короля?
— Какого? Вильгельма Четвертого? [77]Ну, а то как же! Он ходит в нашу церковь.
Я–то знал, что он давно помер, только ей не стал говорить. Вот, после того как я сказал, что он ходит в нашу церковь, она и. спрашивает:
— Как? Постоянно ходит?
— Ну да, постоянно. Его скамья как раз напротив нашей — по другую сторону кафедры.
— А я думала, он живет в Лондоне.
— Ну да, там он и живет. А где ж ему еще жить?
— Да ведь ты живешь в Шеффилде!
Ну, вижу, я влип. Пришлось для начала прикинуться, будто подавился куриной костью, чтобы выгадать время, — надо же придумать, как мне вывернуться! Потом я сказал:
— То есть он ходит в нашу церковь всегда, когда бывает в Шеффилде. Это же только летом, когда он приезжает брать морские ванны.
— Что ты мелешь, ведь Шеффилд не на море!
— А кто сказал, что он на море?
— Да ты же и сказал.
— И не думал говорить.
— Нет, сказал!
— Нет, не говорил!
— Сказал!
— Ничего подобного не говорил.
— А что же ты говорил?
— Сказал, что он приезжает брать морские ванны — вот что я сказал.
— Так как же он берет морские ванны, если там нет моря?
— Послушай, — говорю я, — ты видала когда–нибудь английский эль?
— Видала.
— А нужно за ним ездить в Англию?
— Нет, не нужно.
— Ну так вот, и Вильгельму Четвертому не надо ездить к морю, чтобы брать морские ванны.
— А откуда же тогда он берет морскую воду?
— Оттуда же, откуда люди берут эль: из бочки. В Шеффилде во дворце есть котлы, и там ему эту воду греют. А в море такую уйму воды не очень–то нагреешь, никаких там приспособлений для этого нет.
— Теперь поняла. Почему же ты сразу не сказал, только время даром тратил.
Ну, тут я понял, что выпутался благополучно, и мне стало много легче и веселей. А она опять пристает:
— А ты тоже ходишь в церковь?
— Конечно, постоянно хожу.
— А где ты там сидишь?
— Как где? На нашей скамейке.
— На чьей?
— На нашей, то есть твоего дяди Гарви.
— На его скамье? А зачем ему скамья?
— Затем, чтобы сидеть. А ты думала — зачем?
— Ишь ты, а ведь я думала, что его место на кафедре.
Ох, чтоб ему, я и позабыл, что он проповедник! Ну, вижу, опять я засыпался; пришлось еще раз давиться куриной костью и опять думать. Потом я сказал:
— Что же, по–твоему, в церкви бывает только один проповедник?
— А на что же больше?
— Как! Это чтобы королю проповедовать? Ну, знаешь, ли, я таких, как ты, еще не видывал! Да их меньше семнадцати не бывает.
— Семнадцать проповедников! Господи! Да я бы ни за что не высидела столько времени, даже для спасения души. Это их в неделю всех не переслушаешь.
— Пустяки, они не все в один день проповедуют, а по очереди.
— А что же тогда делают остальные?
— Да ничего особенного. Сидят, отдыхают, ходят с кружкой — да мало ли что! А то и совсем ничего не делают.
— Для чего же они тогда нужны?
— Как для чего? Для фасона. Неужто ты этого не знаешь?
— Даже и знать не хочу про такие глупости! А как в Англии обращаются с прислугой? Лучше, чем мы с неграми?
— Какое! Слугу там и за человека не считают. Обращаются хуже, чем с собакой.
— А на праздники разве их не отпускают, как у нас, — на рождество, на Новый год, на Четвертое июля?
— Скажет тоже! Сразу видно, что ты в Англии никогда не была. Да знаешь ли ты, Заяч… знаешь ли, Джоанна, что у них никогда и праздников–то не бывает, их круглый год никуда не пускают: ни в цирк, ни в театр, ни в негритянский балаган, ну просто никуда!
— И в церковь тоже?
— И в церковь.
— А ведь ты ходишь в церковь?
Ну вот, опять я запутался! Я позабыл, что служу у старика. Но в следующую минуту я уже пустился объяснять ей, что лакей совсем не то, что простой слуга, и обязан ходить в церковь, хочет он этого или нет, и сидеть там вместе с хозяевами, потому что так полагается. Только получилось у меня не очень–то складно; кончил я объяснять и вижу, что она мне не верит.
— Скажи, — говорит, — «честное индейское», что ты не наврал мне с три короба.
— Честное индейское, нет, — говорю я.
— Совсем ничего не приврал?
— Ровно ничего. Как есть ни единого словечка, — говорю я.
— Положи руку вот на эту книжку и скажи еще раз.
Я вижу, что это просто–напросто словарь, положил на него руку и сказал. Она как будто поверила и говорит:
— Ну ладно, кое–что тут, может, и верно; только уж извини, никогда этого не будет, чтобы я всему остальному поверила.
— Чему это ты не хочешь верить, Джо? — сказала Мэри Джейн, входя вместе с Сюзанной. — Нехорошо и невежливо так с ним разговаривать, он здесь чужой и от родных далеко. Тебе ведь не понравилось бы, если бы с тобой так обращались?
— Вот ты всегда так, Мэри, — заступаешься за всех, когда их никто еще и не думал обижать. Ничего я ему не сделала. Он тут мне наврал, по–моему, а я сказала, что не обязана всему верить. Вот и все, больше ничего не говорила. Я думаю, такие–то пустяки он может стерпеть?
— Мне все равно, пустяки это или нет; он гостит у нас в доме, и с твоей стороны нехорошо так говорить. Ведь на его месте тебе было бы стыдно; вот и не надо говорить ничего такого, чтобы человеку было стыдно.
— Да что ты, Мэри, он же сказал…
— Это не важно, что бы он там ни сказал, — не в том дело. Важно, чтобы ты была с ним ласкова и не говорила мальчику ничего такого, а то он вспомнит, что он тут всем чужой и далеко от родины.
А я думаю про себя: «И такую–то девушку я позволяю обворовывать этому старому крокодилу!» Тут и Сюзанна вмешалась: такую задала гонку Заячьей Губе, что мое почтение!
А я думаю про себя: «И эту тоже я позволяю ему бессовестно обворовывать!» Тогда Мэри Джейн заговорила с ней совсем по–другому, кротко и ласково, как она всегда говорила; только после этого бедная Заячья Губа стала тише воды, ниже травы и ударилась в слезы.
— Ну вот и хорошо, — сказали ей сестры, — теперь попроси у него прощенья.
Она и прощенья попросила, да еще как вежливо! Так деликатно, что приятно было слушать; мне даже захотелось еще больше ей наврать, чтобы она еще раз попросила прощенья.
Думаю: «Ведь и эту тоже я позволяю ему обворовывать!» А после того как она попросила прощенья, все они принялись хлопотать и стараться, чтобы я почувствовал себя как дома и понял бы, что я среди друзей. А я чувствовал себя такой дрянью, таким мерзавцем и негодяем, что решил твердо: украду для них эти деньги, а там будь что будет.
И я ушел — будто бы спать, а сам думаю: погожу еще ложиться. Оставшись один, я стал это дело обмозговывать. Думаю себе: пойти, что ли, к этому доктору да донести на моих мошенников? Нет, это не годится. А вдруг он расскажет, кто ему сказал? Тогда мне от короля с герцогом солоно придется. Сказать потихоньку Мэри Джейн? Нет, лучше не надо. По ее лицу они, конечно, сразу поймут, в чем дело; мешок с золотом у них — они, не долго думая, возьмут да и удерут с деньгами. А если она позовет кого–нибудь на помощь, меня тоже в это дело запутают, когда–то еще там разберутся! Нет, только и есть одно верное средство: надо мне как–нибудь украсть эти деньги, и украсть так, чтобы на меня никто не подумал. У короля с герцогом тут выгодное дельце, они отсюда не уедут, пока не оберут дочиста и этих сирот, и весь город, так что я еще сумею выбрать удобное время. Украду деньги и спрячу, а потом, когда уеду вниз по реке, напишу Мэри Джейн письмо и расскажу, где я их спрятал. А красть все–таки лучше нынче ночью, потому что доктор, наверное, не все сказал, что знает; как бы он их отсюда не спугнул.