— Он вернул мне амулет.
Алкей кивнул:
— Так можешь ли ты, не сходя с места, уверять, что по-настоящему счастлива?
Я ответила твердым голосом, словно убеждая себя:
— Да, я счастливее, чем была когда-либо в жизни. Счастливее, чем могла о том мечтать, — Затем по телу моему пробежала легкая дрожь: я вспомнила, где и кому говорила эти же самые слова.
— Похоже, ты и впрямь в это веришь, — сказал Алкей. — Как странно! Стала ли ты счастливее, когда вышла за этого прохвоста Церцила, чем когда была в Сицилии? Была ли ты счастлива, когда обсуждала свое будущее с этой блудницей-теткой?
Я была поражена и уязвлена — каким образом он дознался до подробностей этого частного разговора, в который, казалось, были посвящены только двое — я и тетушка Елена?
— По-моему, вы с братом не очень-то ликуете по поводу великодушного дарованного прощения. — Я решила перевести разговор на другую тему.
— Просто у нас с Антименидом и у тебя разные взгляды на жизнь.
— Разве это зависит от взглядов на жизнь?
— Вполне. И по моему мнению, милая Сафо, любые взгляды на жизнь нетрудно свести к самым простым. Ты хочешь быть некоронованной царицей Митилены, иметь богатого мужа, верных поклонников, жизнь, наполненную развлечениями, поэзией и личными чувствами. Тебе нужен простор — чтобы оправдать свою тягу к роскоши и безудержные страсти. Что ж, я в чем-то даже восхищаюсь этим — очень даже прямодушный взгляд на жизнь! Только вот что меня раздражает: ты хочешь, чтобы в тебе видели чувственную идеалистку и средоточие всех на свете добродетелей. А знаешь, какая ты на самом деле? Ты думаешь только о себе, готова повернуть, куда ветер дует, и самое страшное — искренне веришь в собственную невинность.
— Невинность… В каком смысле? Даже если бы все, что ты сказал, было правдой — с чем я не соглашусь никак — поверь мне, в жизни у людей бывают и более скверные пороки. В чем ты хочешь меня убедить? Что я предала моих друзей, или аристократические идеалы, или память моего отца? По-твоему, благороднее и добродетельнее быть побежденным бунтарем, постоянно скорбящим о погибших делах? Мы не можем вечно жить прошлым. Старые времена — удел минувшего. Если ты сам этого не понял, это понял твой брат.
— Да, он не отнесся к этому иначе, — сказал Алкей.
Он встал и принялся прохаживаться взад-вперед вдоль
колоннады. Пара стрижей, радостно щебеча, вылетела из гнезда и в мгновение ока скрылась из виду. Алкей страстно интересовался всем, что ни суще в дикой природе — неожиданно для такого человека! — и иногда проводил целые дни, гуляя по горам в одиночестве, сопровождаемый лишь своей любимой собакой.
— Знаешь, — продолжил он, — я порой начинаю думать, что ты и впрямь немного простодушна. Или же это всего лишь упрямая гордость? Или чистая детскость? Или это значит только то, что ты постоянно влюблена?!
Я ничего не ответила: ответить было нечего. Алкей глядел на меня страстным поглощающим взглядом, каким обыкновенно следил за летящей дикой уткой или садящимся на гнездо ястребом.
— Да, — сказал он, — никто не скажет, почему в любви возникает одержимость и почему — безразличие. В этом смысле принято называть ее слепой. Но эта слепота не вечна. Когда я гляжу на тебя и на твою скромную маленькую любовницу…
— Она мне не любовница, — ответила я.
— Как жеманно это звучит, Сафо! И как похоже на тебя то, что ты вдаешься в такие вот несущественные тонкости! Конечно же она твоя любовница, — сказал он и покачал головой. — Спала она с тобой или нет — не в этом суть, и ты это прекрасно знаешь. Знаешь, что я думаю? Что ты живешь в каком-то непонятном сне, некоем самообмане. Но рано или поздно тебе придется пробудиться. Когда этот день настанет, — а он неизбежно настанет, — тебе придется заплатить за самообман большую цену. И тебе и ей. Но ответственность будет лежать только на тебе. Я закончил.
Медленным движением, словно сомневаясь, он взял еще один орешек, разгрыз, выплюнул шелуху на землю, отдал мне легкий поклон и удалился.
В течение двух дней я пыталась выбросить нашу встречу из головы, дать отповедь абсурдным обвинениям, которые Алкей на меня навешал. Я убеждала себя, что его снедают ревность и зависть. В сущности, кто он такой? Чувствительный аристократ, которому недостает даже мужества поддержать свои убеждения! Я так рвала и метала, что, отдавая распоряжения рабам, наталкивалась на их затравленный взгляд, как у собаки, ожидающей пинка. Церцил, как всегда внимательный ко мне, тщательно избегал любых замечаний по поводу моего поведения (а может, просто боялся? не хотел трепать себе нервы?), хотя я чувствовала, как мое дурное настроение растекается по дому, точно черная жидкость, которую кальмар выпускает в чистую воду… все с той же целью — самозащиты.
Глава четырнадцатая
Это случилось в одно ясное утро на исходе лета — если верить моим собственным записям, на следующий день после великого празднества Деметры [129]. Колонна повозок, запряженных лошадьми и мулами, выехала из Митилены и двигалась по дороге среди холмов в направлении Пирры. Поскольку в числе путешествующих были оба первых лица в городе, то бишь Мирсил и Питтак, цепь повозок сопровождалась целым отрядом всадников. Ярко начищенные по такому случаю доспехи горели в лучах утреннего солнца, знамена плескались на ветру, а звонкие голоса труб разгоняли с дороги скот, принадлежавший местным жителям — бессловесным тварям ведь наплевать, что едет городское начальство.
Впереди всех гарцевали бок о бок Мирсил и Питтак, ведя неслышный постороннему уху разговор. Мирсил восседал на своем любимом вороном скакуне, а Питтак — на огромной гнедой кобыле, которая тем не менее казалась слишком ничтожной, чтобы выдержать такую тяжесть. Позади ехали Два верховых лучника, а за ними шла так называемая «дамская повозка» — большая, неуклюжая, малоудобная колымага, в которой собрался весь наш курятник: тетушка Елена, тетушка Ксанта, Андромеда, Горго, Ирана и ваша покорная слуга, — мягко говоря, не очень-то сочетаемая компания. Мы сидели на довольно-таки жестких подушках и пытались поддерживать учтивую беседу, трясясь на бесконечных рытвинах, ухабах и камнях. Веселый, отороченный пурпурной тканью балдахин над нашими головами был некоторым утешением, но не более того. Я злилась на тетушку Елену, которая категорически отвергла идею сесть на мулов — не подобает, мол, женщинам так путешествовать, — и вот в итоге мы едем в тесноте и большой обиде. Тетушка Елена, как всегда, без умолку болтала; Андромеда дремала; Иране, которая носила под сердцем ребенка, было явно дурно. Жара и тряска сделались совершенно несносными, и в глубине души я сожалела, что пустилась в путь.
Позади нашей повозки, глотая пыль, летевшую из-под ее колес, ехали Ион и сын Питтака Тиррек, которые, как я рада была заметить, наслаждались обществом друг друга не в большей мере, чем мы у себя в повозке. За ними следовали Церцил и мой дядюшка Драконт; оба пребывали, невесть с чего, в веселом настроении, что выводило меня из себя. Время от времени пространство вокруг оглашалось звуками, похожими на конское ржанье, — это моего дядюшку разбирал смех, пока тетушка Елена наконец не сказала своему братцу, что, если он хочет превратиться в кобылу, пусть спит в конюшне да кушает побольше соломы. Прозвучало неуклюже даже в устах тетушки Елены, и никто не знал, нужно смеяться или нет. Меня удивило, что она была в состоянии нервного возбуждения; с чего бы это?
В конце тащились повозки со слугами, поварами, пекарями (Мирсил был неравнодушен к вкусному хлебцу) и всяким прочим народом, который обыкновенно сопровождает знатных особ. Мы плелись со скоростью тяжелых повозок с поклажей, что было отнюдь не замечательно.
— Непонятно, — сказала Горго Андромеде, — с чего бы это Агесилаиду взбрело в голову пригласить к себе первых людей Митилены, да еще со всей свитой? Этого от него меньше всего можно было ожидать. Он отнюдь не такой честолюбец. В противном случае все радостно смотрели бы ему в рот, когда он отпускает грубые шуточки — как же, ведь великий человек говорит! — а на деле старались бы избегать его, сколько можно… — Тут она осеклась, почувствовав на себе хищный взгляд тетушки Елены; ей бы следовало говорить еще чуть-чуть потише…