Она глянула на меня своими огромными золотыми глазами и положила свою ладонь на мою. Высокая, опрятная, красивая, благоухающая, как весенний сад. Я ощутила сильный приступ привязанности — и даже больше, нечто инстинктивное, физическое…
Она сказала, будто продолжила разговор, начатый давным-давно и в другом месте:
— Милая, правда, трудная штука — расти? По-моему, таким, как ты, — в особенности.
— Почему именно таким, как я?
— Потому что ты ясно видишь, чего бояться.
Мы переглянулись. Я кивнула. Тетушка Елена ответила глубокой, прекрасной улыбкой, которая, казалось, озарила все ее лицо.
— Всякая сила божественна, Сафо. А сила творчества — главная сущность божества. Тот, кто причастен к ней — хотя бы в малой степени, — причастен к божественному. К творению мира из хаоса. Ты понимаешь, о чем я говорю?
— Да, — отвечаю я. — Слов не понимаю, а суть понимаю.
— Творчество может принимать разные формы, — мягко сказала тетушка Елена. — Мы должны с почтением относиться к любым его проявлениям. Творение— если это воистину творение — нелегкая вещь. — Она поглядела на меня. — Оно означает труд и страдание. Оно означает умение без остатка излить свою душу. Оно означает самоотречение — и любовь.
— Любовь! — Я так и вздрогнула при этом слове.
Тетушка Елена ласково сжала мою руку:
— Да, любовь. Ты права, в любви есть что-то пугающее, и нам есть отчего бояться ее. Но этим страхом мы отрицаем ее. Это — сила, которая соединяет наш многогранный мир: звезды, семена, кипящий жизнью мир лесов и морских глубин. Если мы отвергаем ее, мы отвергаем самих себя, становясь никем. Да, Афродита — жестокая богиня. Все истинные божества жестоки по меркам смертных, и если у нас появляется основание считать иначе, мы ставим под вопрос их божественную сущность.
Я покачала головой — внешне спокойная, но охваченная отчаянием.
— Таково быть не может, — прошептала я. — Так нехорошо. Я так не могу. Не могу!
Тетушка Елена в ответ:
— Афродита многогранна и многолика. Ее дарами, как и любыми дарами, можно злоупотреблять. — На мгновение наши взгляды встретились в некоем нагом взаимопонимании. — Но ты должна иметь веру, Сафо. Ты должна иметь веру, какое бы обличье она ни приняла.
— Веру? Во что?
Она мгновение колебалась, прежде чем дать ответ. То, что она сказала мне после этого, удивило меня больше всего остального.
— В божественную защиту. Я думаю — как бы тебе, милая, все это объяснить? — что ты, сама того не зная, обладаешь драгоценным даром, которым до некоторой степени обладают все пророки, жрецы и поэты. Значит, ты стоишь ближе к богам, чем простые смертные. Боги говорят твоими устами. Или заговорят, когда придет пора. За это ты получаешь от них причастность тайнам и защиту.
Я сжалась под простыней в комочек. Почудилось, будто ко мне тянется палец некоего потустороннего существа, чтобы оставить на моем лбу свою отметину.
— Почему я? — прошептала я. — Почему я? Почему они не могут оставить меня в покое? Я только одного этого хочу.
— Придет время, и ты убедишься, что это знание само создает тебе убежище, — сочувственно сказала тетушка Елена.
Мы ненадолго замолчали. Я с тревогой подумала, не пребывает ли тетушка Елена сама в каком-нибудь божественном трансе. Но когда она заговорила снова, ее голос был на удивление привычным, обыденным:
— Ну, милочка, не могу же я весь день сидеть с тобой и болтать. Тебе нужен покой и сон.
— Что ты, мне уже гораздо лучше, — ответила я. И, к своему удивлению, поняла, что так оно и было.
По-видимому, никто из домочадцев не догадывался, до какой степени дядюшка Евригий при жизни влиял на тетушку Елену. То, что не укрывалось от наших глаз, оставалось не более чем предметом насмешек, да к тому же всем казалось, что из них двоих верховодит-то как раз она. Но после его смерти тетушка Елена — пережив краткий период таинственной отчужденности — расцвела словно роза, других слов не подберешь! Она принялась, не откладывая в долгий ящик, уничтожать все следы странных мужниных привычек. На следующий же день после нашего памятного разговора она очистительным вихрем пронеслась по всему дому, нещадно истребляя призраки минувшего — такое приподнятое настроение, наверное, было у Одиссея, когда он безжалостно расправлялся с Пенелопиными ухажерами. Несмотря на протесты матери (легла в постель, так и лежи!), я все-таки встала и отправилась посмотреть на забавное представление.
Прорицателям-гадателям, старухам-каргам, вечно ошивавшимся на заднем дворе, и разным прочим восточным жрецам, из которых сыплется песок, велено было собирать свои пожитки и убираться подобру-поздорову. Во дворе тетушка Елена устроила славный костер из колдовских гирлянд, свитков с прорицаниями и толкованиями снов, астрологических хартий, дурно пахнущих трав, корней и прочих зелий, которые накапливались в течение десятилетий и теперь в мгновение ока сгинули в жарком пламени. Покрытые паутиной фиалы с сомнительными жидкостями с хрустом разлетелись о каменные плиты; в лучшем случае, их содержимое просто было вылито в сточную канаву. Несколько дней дом ходил ходуном; каждая девушка-служанка что-то мыла или чистила. Всюду стоял невыносимый запах серы.
Похоже, моя мать с воодушевлением отнеслась к происходящему, и притом старалась как можно больше сделать сама. Но ей и в голову не приходило (зная ее нрав, я была бы удивлена, если б было по-другому), что презрение. тетушки Елены ко всей этой мути предрассудков основывается не на житейском здравом смысле, а на глубоких религиозных инстинктах. Если бы она об этом узнала, это поразило бы ее как нечто парадоксальное или, хуже того, нечто недостойное внимания. Именно таковым было ее отношение ко всему имеющемуся на свете множеству вещей, упрямо не желающих покориться ее миропониманию.
К тому же тетушка Елена отнюдь не отличалась строгостью плотской жизни, а с точки зрения моей матери, у таких людей не может быть правильного отношения к богам. Как она пришла к такому заключению, не знаю; но (как это нередко случается с теми, кто проповедует свою веру как чистый разум) ход ее мышления в значительной мере обусловливался ее эмоциями.
Вера в богов, как и обрамляющая ее зримая ткань обряда, играла столь всепроницающую роль в моей жизни, что я не могу припомнить, когда впервые пришла к ней. Еще крохотной девочкой меня пышно обряжали для всяческих празднеств, но никто не объяснял мне, что они значат. Я, конечно, знала о богах, но только о богах, но только в том смысле, что их имена и роли были привычной частью пейзажа моего детства. Об отношении моего отца ко всему божественному я могу только догадываться; что касается моей матери, то она относилась к богам, по-видимому, с почтительным безразличием. Она делала то, что делают окружающие (просто удивительно, как такая независимая личность была чувствительна к общественному мнению!), но никогда не шла дальше этого. Основное же поле личного религиозного опыта она рада была оставить невозделанным.
Когда тетушка Елена, без вопросов и объяснений, взяла меня в маленький старинный храм Афродиты, стоявший на верху цитадели фасадом к Эгейскому морю, я ни за что не хотела покидать его дворик и войти внутрь: сердце мое колотилось, я была так напугана, что едва могла держаться на ногах. Она ждала — непринужденно и терпеливо, улыбаясь под своим вдовьим покрывалом. Был чудный весенний день; свежий ветер с суши гнал белые пятна по кобальтовой поверхности воды, подернутой рябью, солнце было нежданно жарким, обжигало мне щеку. Все блистало, сияло, кипело ключом. «Так чего же я боюсь?» — подумала я и, когда мое настроение переменилось, сказала тетушке Елене:
— Все в порядке. Я готова, — и мы вошли.
После весеннего солнца в храме было прохладно и тихо. Тут и там между колонн струились наклонные потоки света. Мерцали свечи; к запаху ладана примешивался тонкий, сладковатый запах только что высохшей крови. По стенам были развешаны картины; взглянув на ближайшую ко мне, я увидела Афродиту — златокудрую, девственную, бессмертную, плывущую на раковине по гребню пены, из которой была рождена. К тому времени на главном алтаре только что закончился обряд жертвоприношения; две девушки-прислужницы в белых одеяниях стояли рядом, склонив головы, а жрица допевала заключительную литанию [57]. Ее голос был чист и негромок, как у мальчика. Слова были почти знакомы, и все же мне казалось, что я никогда прежде не слышала их. Они пели, и слова западали мне в душу, переполняя ее светом: