Потому что… Да, я говорил, что Гастон освободил меня от проклятия клоуна… Мое посвящение в секреты взрослых произошло в баре какого-то кинотеатра, где показывали «Мост». Мне кажется, это было в «Трамвае» или «Метро»… В каком-то кинотеатре с названием вида транспорта, точно, где-то в рабочем квартале, на окраинах Рубэ или Туркуана, в те времена, когда один и тот же фильм студии «Фокс» и шоколадно-ванильное эскимо еще излечивали ребятишек от зубной боли. Однажды в воскресенье, после полудня.
Мы набились в «дину», трое на переднем сиденье, Николь между отцом и мамой, позади нее Гастон, вольготно расположившийся между Франсуазой и мной. Все приоделись, надушились, напомадились. На лицах торжественность, даже у Гастона. Я заподозрил исключительное событие, но не мог и предположить, в чем дело, ну а сестра моя, понятно, знала не больше меня.
Я надеялся, что фильм подскажет мне разгадку, но просчитался. Пока шли начальные титры, Кордула Трантов, единственная женщина, и остальные, сплошь немецкие имена, со стороны Гастон – Николь – папа донеслась некоторая возня, там слегка потолкались, поерзали. И больше ничего.
До самого титра «Конец» и вновь зажегшегося света. Щуришь глаза, моргаешь, все еще во власти картины, ошеломленный, словно одурманенный, бредешь вниз по проходу вслед за выходящими людьми, которые переговариваются вполголоса, скрывая волнение, что было неплохо, что им понравилась эта история о мальчишках, присоединившихся к отступающим войскам. Добрый сержант ставит ребят в караул на мосту, не имеющем никакого стратегического значения, а они оказываются в такой степени придурками и идеалистами, что умудряются там подохнуть, играя во взрослых. Невыносимая история, но вроде бы не имеющая отношения к нам, к нашей семье и близким, ведь мы на стороне победителей, в числе выживших во Второй мировой. И тем не менее у меня перехватило горло, а у Франсуазы в глазах застыло соболезнование.
В конце этого тягостного спуска, когда мы наконец вышли из зала в вестибюль, наши дамы захотели купить себе пакетик жареной картошки в ларьке на тротуаре напротив. Пока они выходили через обязательный проход сквозь бар, мой отец и Гастон обменялись взглядами, и Гастон остановил меня, почти сразу за пивными кранами. Две круглые табуретки, один лимонад, одно пиво. Гастон тяжело вздохнул. Столько церемоний, я сразу понял: ему многое надо мне сказать и все это заранее подготовлено, организовано. Наш Гастон действовал по поручению. Отец со своим пивом расположился в самом конце стойки, там, где обычно устраивается покурить разрывающая билетики девушка, когда начинается сеанс. За все то время, что Гастон говорил, отец не прикоснулся к пиву, не взглянул на девушку-билетершу. Он погрузился в себя и выглядел мягким, бархатным. А Гастон – слова просто лились из него, без злобы и ненависти, без всякого бахвальства, такие простые и откровенные, что заставляли потупить взор.
Кузен Гастон говорил на местном наречии. На диалекте, который я прекрасно понимал, но когда он рассказывал мне там, на этом пластмассовом растрескавшемся табурете историю душевных ран моего отца, он очень старался. Точные его слова, его варваризмы мне уже не вспомнить. Пишу по-своему. За исключением тех выражений и фраз, которые по-прежнему звучат у меня в голове, в конце концов я позабыл плоть этого языка, а ведь Гастон не притворялся и слова его не были тенями вещей и бесчеловечных минут, он открывал мне свою жизнь, смиренно преподнося мне все, что у него было – страшные сады, опустошенные, кровавые, жестокие.
Это случилось где-то в конце 1942 – начале 1943 года. Я и твой отец через нашу маленькую группу сопротивленцев получили приказ взорвать все трансформаторы района. И прежде всего тот, что на вокзале Дуэ. Я так никогда и не узнал, зачем…
Он складно начал свою байку, мой Гастон. Время от времени, прежде чем обратиться ко мне, его глаза, словно под воздействием какой-то мужицкой ностальгии скользили по старым афишам за стойкой, по прекрасной жестокости ковбоев и неприличным декольте дам. Берт Ланкастер, Виржиния Майо, Элизабет Тейлор, Монти Клифт и вся их компания, сплошь герои, звезды, на которых только смотреть да слюни пускать. Что я и делал, как и мои самые распущенные товарищи. Но с того самого дня, рядом с Гастоном, с отцом и с Николь тоже, они перестали для меня что-либо значить. Стали бледными призраками.
На улице сияло солнце. Гастон рассказывал о временах, когда ночь была сильнее дня. Он переходил к сути:
…Послевкусие зимы. Такое же как здесь. В основном влажный холод, дождь и не слишком много света. В придачу – война, траур, продовольственные карточки и ощущение, что унижение закончится не завтра… Но заметь: сколь бы ни было серо у людей на душе, они все-таки пытались не сильно прогибаться. Как и мы. Я должен сказать тебе: мы вступили в Сопротивление, уж не знаю, как другие, во всяком случае твой отец и я, просто чтоб было веселее, чтобы не подыхать со скуки, во всяком случае поначалу… Все равно что пошли на танцы… Обстановочка-то ведь была еще та, под звуки «Horst Wessel lied»[2] да военных маршей танцевать особо не хотелось. Вот мы и решили вроде как свою музыку им исполнить – взорвать вокзальный трансформатор, твой отец и я, мы сделали это легко, как по нотам, как по клавишам аккордеона волшебными пальцами в темпе алегретто. Однажды вечером, как только стемнело. Не отдавая себе отчета, не приняв никаких мер предосторожности… При себе только кожаные куртки электриков и сумки со взрывчаткой. Потому что нам это казалось лучшим прикрытием… Об остальном мы не задумывались…
Бум! Мы возвращались по тропинке в деревню, когда раздался грохот позади нас, а потом уж все как полагается – фейерверк и прочее… Ну, сказали мы себе, дело сделано! И спокойно отправились спать. Даже насморка по дороге не подхватив!
Добрую дюжину часов мы верили, что выпутались играючи. Как всегда, и именно потому, что не принимали мер предосторожности… Как в государственной лотерее: выигрываешь по-крупному только если тебе наплевать на проигрыш. Понимаешь?..
Во всяком случае, тогда мы дважды сорвали главный куш! Один раз вечером, когда нас не поймали, и потом…
Утром нас взяли в подвале. В доме у твоих бабушки и дедушки по матери. Среди варенья и банок с огурцами. Настоящее сокровище. Можешь смеяться, но тут фрицы не ошиблись: человек, пойманный на месте тайных наслаждений, с полными руками этаких богатств, да, такой человек крайне опасен. Жестокая превратность судьбы, потому что мы, как я тебе и говорил, хоть и взорвали трансформатор, все же не прятались, притворяясь невиновными. Я помогал твоему отцу возводить стеллажи для консервов его будущей тещи. Фашистов, сбежавших по маленькой лестнице и попавших прямиком на нас, было четверо. Не успели мы обернуться, как они подтолкнули нас к стене, щелкая затворами ружей, и мы с Андре попрощались друг с другом. По-быстрому, с трясущимися коленями. Героизм, сердце, рвущееся из выреза рубашки, «Марсельеза», которую ты им поешь во всю глотку до последнего вздоха, – это фантазии, мой мальчик, так бывает только в книжках. В жизни же ты не знаешь, куда смотреть, что схватить из того, что можно унести с собой, навсегда, что-нибудь такое, что займет твои руки, глаза, губы. И самым лучшим, конечно, было бы лицо женщины. У нас такого не было. У нас были только огурцы. В общем, пока они в нас прицеливались, пока мы слушали, как твоя мать и мать твоей матери кричат наверху, и как колотятся наши сердца, мы с Андре просто взяли друг друга за руки, как двое мальчишек на пороге школы, что не хотят уходить по одному, уставились на банки с огромными огурцами, которые были не в уксусе, а малосольные, по-польски. Представляешь картину? Мы ждали выстрелов и черной смерти… Внезапно все прекратилось.
Топот сапог, запыхавшийся сержант, скатывающийся с лестницы с криками «Аrtoung!», и «los», и «wek», и, о чудо, нас не расстреливают! Только тычки прикладов и пинки по ногам, чтобы помочь нам попроворнее взбираться наверх. Тогда-то и пришел страх, мы почувствовали, что вполне могли бы уже ничего не чувствовать, страх пришел сразу, когда мы ощутили, что живем!