— Разумеется, я буду рада тебя видеть. Мы могли бы пойти на вернисаж Маркадье, ты свободна завтра?
— Я бы предпочла встретиться с тобой в более спокойной обстановке; у тебя нет другого времени?
— Дело в том, что я очень занята. Подожди. Ты можешь зайти завтра после обеда?
— Меня это вполне устраивает. Договорились.
Впервые за долгие годы Поль, открывая мне дверь, была одета по-городскому; на ней был серый шерстяной костюм по последней моде и черная блузка, волосы подняты вверх и подстрижены челкой на лбу; она выщипала брови; лицо ее располнело и слегка покрылось красными прожилками.
— Как дела? — сердечно спросила она. — Хорошо провела каникулы?
— Превосходно. А ты? Ты осталась довольна?
— Я в восторге, — сказала она тоном, показавшимся мне исполненным намеков. Она смотрела на меня со смущенным и в то же время вызывающим видом. — Ты не находишь, что я изменилась?
— Ты великолепно выглядишь, — ответила я. — И у тебя отличный костюм.
— Мне подарила его Клоди: это костюм от Бальмена {113}.
Возразить было нечего ни против столь изысканного покроя, ни против ее элегантных лодочек. И, возможно, лишь потому, что я не привыкла к ее новому стилю, Поль казалась мне еще более странной, чем в своих вышедших из моды туалетах, которые она изобретала для себя прежде. Поль села, скрестив ноги, и закурила сигарету.
— Знаешь, — сказала она с усмешкой, — я стала другой женщиной. Я не знала хорошенько, что отвечать, и тупо спросила:
— Это влияние Клоди?
— Клоди была всего лишь предлогом. Хотя она очень значительная личность, — ответила Поль и задумалась на секунду. — Люди гораздо интереснее, чем я думала. Как только перестаешь держать их на расстоянии, они сразу стараются проявить любезность. — Она окинула меня критическим взглядом. — Тебе следовало бы чаще бывать где-то.
— Возможно, — трусливо согласилась я. — А кто туда приезжал?
— О! Все, — произнесла она восторженным тоном.
— Ты тоже собираешься открыть салон? Она засмеялась:
— Думаешь, я на это не способна?
— Напротив.
— Напротив? — с высокомерным видом повторила она. И, немного помолчав, сухо заметила: — Во всяком случае, речь сейчас о другом.
— О чем же?
— Я пишу.
— Прекрасно! — с подчеркнутым воодушевлением поспешила сказать я.
— Я никак не представляла себя писательницей, — с улыбкой сказала Поль, — но там все в один голос заявили, что это преступление — позволить пропасть стольким талантам.
— И что же ты пишешь? — спросила я.
— Можно назвать это как угодно: новеллы или поэмы. Это не укладывается в определенные рамки.
— Ты показывала свою работу Анри?
— Конечно нет. Я только сказала ему, что пишу, но ничего не показывала. — Она пожала плечами: — Я уверена, что его это смутит. Он никогда не пытался придумать новые формы. Впрочем, свой опыт я должна осуществить сама. — Взглянув мне прямо в лицо, она торжественно произнесла: — Я открыла для себя одиночество.
— Ты больше не любишь Анри?
— Конечно люблю, но как свободная личность. — Она бросила сигарету в пустой камин. — Его реакция была любопытной.
— Он осознал, что ты изменилась?
— Разумеется: он неглуп.
— В самом деле.
Зато я чувствовала себя глупой и вопросительно смотрела на Поль.
— Прежде всего, после его возвращения я не давала о себе знать, — с удовлетворением заявила она. — Я дождалась, пока он сам позвонит, что он тут же и сделал. — Она на секунду сосредоточилась. — Я надела свой лучший костюм, с очень спокойным видом открыла ему дверь, и он сразу переменился в лице; я почувствовала, что он взволнован; он уставился в окно, повернувшись ко мне спиной, чтобы спрятать свое лицо, пока я не спеша говорила ему о нас, о себе. А потом он с очень странным видом взглянул на меня. И я поняла, что он принял решение испытать меня.
— Зачем ему понадобилось тебя испытывать?
— В какой-то момент он готов был предложить мне снова начать совместную жизнь, но потом взял себя в руки. Анри хочет быть уверенным во мне. Он вправе сомневаться: в последние два года ему нелегко пришлось со мной.
— И что?
— Он с серьезным видом объяснил мне, что влюблен в малютку Жозетту. — Она громко рассмеялась. — Ты можешь себе представить?
— У него с ней роман, так ведь? — в нерешительности отозвалась я.
— Разумеется. Но зачем ему было приходить и рассказывать мне, что он ее любит. Если бы он любил ее, то, конечно, не сказал бы мне этого. Понимаешь, он проверял меня. Но я заранее выиграла, потому что самодостаточна.
— Понимаю, — сказала я, собрав все свое мужество, дабы наградить ее полной доверия улыбкой.
— Самое забавное, — весело продолжала Поль, — что он в то же время невообразимо кокетничал: он не хочет, чтобы я была ему в тягость, но если я перестану любить его, то, думаю, он был бы способен убить меня. Да, он заговорил о музее Гревена.
— В связи с чем?
— Просто так, ни с того ни с сего. Вроде бы у какого-то академика — Мориака или Дюамеля — будет своя восковая фигура в музее Гревена; сама понимаешь, Анри на это наплевать. По сути, это был намек на тот знаменитый день, когда он влюбился в меня. Он хочет, чтобы я не забывала.
— Это как-то сложно, — заметила я.
— Да нет, — возразила она. — Это наивно. Впрочем, есть одна очень простая вещь, которую надо сделать. Через четыре дня генеральная репетиция: я поговорю с Жозеттой.
— Что ты собираешься ей сказать? — с тревогой спросила я.
— О! Все и ничего. Я хочу завоевать ее, — с непринужденным смехом сказала Поль. Она поднялась: — Ты действительно не желаешь пойти на вернисаж?
— У меня нет времени.
Она водрузила на голову черный берет, натянула перчатки.
— Только откровенно: как ты меня находишь?
Теперь уже не в своей душе, а на ее лице я находила ответы. И потому твердо заявила:
— Ты великолепна!
— Увидимся в четверг на генеральной, — сказала она. — Ты придешь на ужин?
— Разумеется.
Я вышла вместе с ней. У Поль изменилась даже походка. Она уверенно шла своим путем, но то была уверенность лунатика.
За три дня до генеральной мы с Робером присутствовали на одной из репетиций «Тех, кто выжил». И оба пришли в восторг. Мне нравятся все книги Анри, они затрагивают меня лично; но я признала, что никогда еще он не создавал ничего столь прекрасного. Для него были новы и эта словесная сила воздействия, и этот лиризм — и шутовской, и мрачный. К тому же на сей раз не было никакого разрыва между интригой и идеями: достаточно было внимательно следить за развитием сюжета, и смысл пьесы захватывал вас, ибо полностью соответствовал необычному и убедительному сюжету, обладал богатством реальности. «Вот это настоящий театр!» — говорил Робер. Я надеялась, что все зрители воспримут спектакль как мы. Правда, эта драма, сочетавшая в себе трагедию и фарс, говорила напрямик обо всем, что могло их отпугнуть. Когда в день генеральной репетиции поднялся занавес, я ощущала сильное беспокойство. У малютки Жозетты явно недоставало способностей, но, когда люди стали шуметь, она держалась отлично. После первого акта много аплодировали. И еще больше в конце, это был настоящий триумф. Действительно, в жизни писателя, даже довольно удачливого, бывают нешуточные моменты подлинной радости; должно быть, это очень волнует, если осознаешь вдруг, что дело твое удалось.
Когда я вошла в ресторан, то сразу почувствовала огромный прилив симпатии к Анри; истинная простота — это такая редкость! Вокруг него все дышало фальшью — улыбки, голоса, слова, а он был точно такой, как всегда; вид у него был счастливый и немного смущенный, я хотела сказать ему множество самых приятных вещей, но, видно, мне не следовало мешкать: не прошло и пяти минут, как в горле у меня встал ком. Надо сказать, мне не повезло, я столкнулась с Люси Бельом в тот момент, когда она говорила Воланжу, показывая на двух молоденьких актрис-евреек: «У немцев были не кремационные печи, а инкубаторы!» Шутка была мне знакома, но я ни разу не слышала ее собственными ушами: я пришла в ужас и от Люси Бельом, и от себя самой. И рассердилась за это на Анри. В своей пьесе он говорил прекрасные вещи о забвении, однако и он тоже оказался, пожалуй, забывчивым. Венсан уверял, что матушку Бельом в свое время побрили, и она вполне это заслужила. А Воланж, что он здесь делал? У меня пропало желание поздравлять Анри. Думаю, он почувствовал мое смущение. Я осталась ненадолго из-за Поль, но ощущала такую неловкость, что пила без меры: мне это почти не помогло. На память пришли слова, сказанные Ламбером Надин. «По какому праву я упрямо вспоминаю? — спрашивала я себя. — Сделала я меньше, чем другие, и страдала меньше других: если они забыли, если надо забыть, мне тоже остается только забыть». Но напрасно я ругала себя: мне хотелось оскорбить кого-нибудь или заплакать. Примириться, простить! Какие лицемерные слова. Люди просто забывают, и все. Забыть мертвых — этого оказалось недостаточно. Теперь мы забываем убийства, мы забываем убийц. Ладно, права у меня нет, но, если слезы подступают к моим глазам, это касается только меня.