— Мы хотели бы поужинать, — сказал Льюис.
Метрдотель с очень темным цветом кожи, похожий на чемпиона по кечу {102}, посадил нас в бокс возле сцены, перед нами поставили целые корзинки с жареной курицей. Музыканты еще не пришли, но зал был полон: несколько белых, много черных, у некоторых из них на голове были фески.
— Что означают эти фески?
— Это одна из тех лиг, которых не счесть, — ответил Льюис. — Мы попали на их конгресс.
— Но это будет очень скучно.
— Боюсь, что да.
Голос его звучал уныло. Конечно, его тоже утомила наша долгая оргия счастья; со вчерашнего дня мы измотались, отыскивая и находя друг друга, заключая друг друга в объятия; слишком мало сна, слишком много волнений, слишком много томления и неги. Пока мы молча ели, высокий негр в феске поднялся на сцену и с пафосом начал свою речь.
— Что он там рассказывает?
— Он говорит о лиге.
— Но будут какие-то развлечения?
— Да.
— Когда?
— Не знаю.
Он отвечал сквозь зубы; наша общая усталость не сближала нас, и внезапно я почувствовала, что в моих венах течет всего лишь серая водица. Возможно, стремление покинуть наш застенок было ошибкой: воздух там был чересчур тяжел, чересчур насыщен, но снаружи было безлюдно и холодно. Оратор радостно выкрикнул какое-то имя, женщина в красном головном уборе встала, и все захлопали; другие лица, одно за другим, поднимались из толпы; неужели собираются по очереди представлять всех членов лиги? Я повернулась к Льюису. Он уставился в пустоту помутневшим взглядом; его нижняя челюсть отвисла, и он стал похож на злобных рыб из аквариума.
— Если это рассчитано надолго, нам лучше уйти, — сказала я.
— Мы ехали так далеко не для того, чтобы тут же уйти.
Голос его был резким; мне даже почудилась в нем некая враждебность, которую нельзя было объяснить одной усталостью. Быть может, когда мы покидали берег озера, он хотел вернуться домой; возможно, его ранило то, что я не пожелала сразу же вновь очутиться в нашей постели; эта мысль огорчила меня. Я попыталась сблизиться с ним при помощи слов.
— Вы устали?
— Нет.
— Вам скучно?
— Я жду.
— Не станем же мы ждать вот так еще два часа?
— А почему нет?
Он прислонился головой к деревянной перегородке, лицо его казалось непроницаемым и далеким, словно лик луны; похоже, он готов был дремать, не произнося ни слова, в течение двух часов. Я заказала двойную порцию виски, но и это не оживило меня. На сцене старые чернокожие дамы в красных фесках приветствовали под аплодисменты друг друга и публику.
— Давайте вернемся, Льюис.
— Это нелепо.
— Тогда поговорите со мной.
— Мне нечего сказать.
— Я не могу больше оставаться здесь, мне не вынести.
— Вы же хотели прийти сюда.
— Это не причина.
Он снова погрузился в свое оцепенение. Я пыталась думать: «Я сплю, это кошмар, я сейчас проснусь». Но нет, сном было чересчур голубое послеполуденное время, а вот теперь мы проснулись. На берегу озера Льюис говорил со мной так, словно я никогда не должна была покидать его, он надел мне на палец обручальное кольцо; а через три дня я уеду, уеду навсегда, и он это знал. «Он сердится на меня, и справедливо, — думалось мне. — Зачем я приехала, раз не могу остаться? Он сердится на меня, и его обида разлучит нас навеки». Довольно самой малости, чтобы навсегда разлучить нас: еще совсем недавно мы были разлучены навсегда! Слезы выступили у меня на глазах.
— Вы сердитесь?
— Да нет.
— Тогда в чем дело?
— Ни в чем.
Напрасно искала я его взгляда; я могла бы сломать пальцы, разбить голову об эту слепую стену, но не пошатнула бы ее. На сцене выстроились девушки в праздничных платьях; одна светло-шоколадная худышка подошла к микрофону и начала жеманно напевать.
— Я ухожу! — в отчаянии прошептала я.
Льюис не шелохнулся, и я с недоверием подумала: «Возможно ли, что все уже кончилось? Неужели я так быстро его потеряла?» Я попыталась призвать на помощь благоразумие: я его не теряла, я никогда не владела им и не имею права жаловаться, потому что всего лишь одолжила себя ему. Ладно, я не жаловалась, но зато страдала. Я потрогала свое медное кольцо. Существовал только один способ прекратить страдания: от всего отступиться. Я верну ему кольцо, завтра утром сяду на самолет до Нью-Йорка, и этот день станет всего лишь воспоминанием, которое время позаботится стереть. Кольцо скользнуло по моему пальцу, и я снова увидела голубое небо, улыбку Льюиса, он гладил мои волосы и звал меня: «Анна!» Я прильнула к его плечу: «Льюис!» Он обнял меня, и слезы хлынули из моих глаз.
— Я действительно был так жесток?
— Вы напугали меня, — сказала я. — Мне было так страшно!
— Страшно? Вы боялись немцев в Париже?
— Нет.
— А я напугал вас? Есть чем гордиться...
— Вам следовало бы стыдиться. — Он тихонько целовал мои волосы, рука его гладила мою руку. — Я хотела отдать вам кольцо, — прошептала я.
— Я видел, — серьезно ответил он. — И подумал: я все порчу, но не мог заставить себя произнести ни слова.
— Почему? Что случилось?
— Ничего не случилось, совсем ничего. Настаивать я не стала, а только спросила:
— Хотите, чтобы мы сейчас же вернулись?
— Конечно.
В такси он внезапно сказал:
— Вам никогда не случается испытывать желание убить всех, в том числе и себя?
— Нет. Особенно если я с вами.
Он улыбнулся и положил мою голову себе на плечо; я вновь обрела его тепло, его дыхание, но он молчал, и я подумала: «Я не ошиблась; этот кризис разразился не без причины; он решил, что наша история нелепа, он и сейчас так думает!» Когда мы легли, он сразу же выключил свет; он овладел мною в темноте, в полном молчании, не называя моего имени и не одарив меня своей улыбкой. Потом отвернулся, не говоря ни слова. «Да, — с ужасом сказала я себе, — он на меня сердится, я потеряю его».
— Льюис! — взмолилась я. — Скажите, по крайней мере, что вы питаете ко мне дружеские чувства!
— Дружеские чувства? Но я люблю вас, — с жаром произнес он. Льюис повернулся к стене, а я долго плакала: то ли оттого, что он любил меня, то ли оттого, что сама не могла любить его, или потому, что когда-нибудь он перестанет меня любить.
«Надо поговорить с ним», — решила я утром, едва открыв глаза; теперь, когда слово «любовь» было произнесено, следовало объяснить Льюису, почему я отказываюсь пользоваться этим словом. Но он привлек меня к себе: «Какая вы розовая! Какая теплая!» — и у меня не хватило духа; ничто уже не имело значения кроме как быть в его объятиях теплой и розовой. Мы отправились в город; обнявшись, мы шагали по улицам, окаймленным обветшалыми домишками, возле которых стояли роскошные автомобили; местами дома, построенные ниже, отделялись от шоссе канавами с перекинутыми через них лестницами, и создавалось впечатление, будто идешь по дамбе. Под тротуарами Мичиган-авеню я обнаружила город без солнца, где весь день сияли неоновые вывески; мы катались в лодке по реке. Мы пили мартини на самом верху башни, откуда видно было безбрежное озеро и окрестности, обширные как озеро. Льюис любил свой город и рассказывал мне о нем; прерии, индейцы, первые лачуги, улочки, где хрюкали свиньи, большой пожар, первые небоскребы: можно было подумать, что он при всем при этом присутствовал.
— Где будем ужинать? — спросил он.
— Где хотите.
— Я подумал, а не поужинать ли нам дома?
— Да, поужинаем дома, — согласилась я.
Сердце мое сжалось; он сказал «дома», словно мы были муж и жена, а ведь жить вместе нам оставалось всего два дня. «Надо поговорить», — твердила я себе. Мне предстояло сказать ему, что я могла бы его любить, но не могу: поймет ли он меня или возненавидит?
Мы купили ветчины, салями, бутылку кьянти, ромовый бисквит. Мы свернули за угол улицы, где пламенела вывеска «ШИЛТЦ». У подножия лестницы, посреди помойных ящиков, он прижал меня к себе.
— Анна! А знаете, почему я так люблю вас? Да потому что делаю вас счастливой. — Я протянула губы, чтобы выпить вблизи его дыхание, как вдруг он отстранился от меня. — На балконе кто-то есть, — сказал Льюис.