Конечно нет в нем этого ума,
Что гений для иных, а для иных чума,
Который скор, блестящ и скоро опротивит,
Который свет ругает наповал,
Чтоб свет об нем хоть что-нибудь сказал;
Да эдакий ли ум семейство осчастливит?
В этом не Грибоедов, но Чацкий с ней не согласился, однако справедливость следующих ее слов о Молчалине как об идеальном муже:
Чудеснейшего свойства
Он наконец: уступчив, скромен, тих,
В лице ни тени беспокойства
И на душе проступков никаких…
даже Чацкий признал грубоватой фразой:
Ума в нем только мало;
Но чтоб иметь детей,
Кому ума недоставало?
Что мог противопоставить сопернику Чацкий? Настаивать на исключительности своей любви, в то время как в Молчалине он и тени ее не видит. Но дело ведь не в его видении, а в Софьином — Софья видела в Молчалине все, что ей надо, и речами ее не переубедить.
После панегирика Софьи Грибоедов предоставил слово самому Молчалину. Тот сначала по старой привычке обращался к Чацкому как низший к высшему, прибавляя через слово вежливое «-с» («да-с»), почтительное в разговоре со старшими, неприлично подобострастное в разговоре с ровесниками. Чацкий в ответ осыпал его колкостями, и Молчалин перешел в наступление. Чацкий издевался над его стариковским образом жизни — тот в ответ старался уязвить его намеком на опалу у начальства. Чацкий с презрением отзывался о его высокой покровительнице и заявлял насмешливо: «Я езжу к женщинам, да только не за этим», имея в виду, что его отношения с женщинами и более равные, и более естественные, хотя, может быть, менее нравственные. Молчалин тут невольно вспоминал свое унылое сидение рядом с Софьей, когда, не одушевленный страстью, он едва сдерживал героическим усилием зевоту и желание уснуть, — и разражался восторженным описанием праздников Татьяны Юрьевны и сочинений Фомы Фомича, стремясь показать, что, де, он теперь не то что три года назад, теперь он принят в лучших домах. Он и сам увлекся звуком своих речей, уверовал в свою значительность по сравнению с неслужащим Чацким и даже отказался от бесконечных «-с» и ушел не простившись.
Грибоедову не понадобилось ни в чем исправлять этот великолепный диалог, он даже его не правил — так сразу он пришелся всем по душе. Нельзя было лучше изобразить ничтожество Молчалина, его бесполезность для блага государства — и в то же время огромную вероятность его удачной карьеры: «Ведь нынче любят бессловесных». Но подобный характер в избраннике Софьи заставлял пересмотреть отношение к ней автора. Дамам Бегичевым казалось, что Александру Сергеевичу не следует одобрять ее поведение: свобода выбора — вещь прекрасная, но выбор должен быть достойным; нельзя же полностью становиться на сторону чувств, отвергая разум. Неужели любой жених хорош, коль скоро он выбран самой девушкой? Неужели душевная слепота героини не будет наказана?
Этот вопрос был связан с предыдущим, еще не решенным Грибоедовым, — как без нарочитости разоблачить бессовестность Молчалина, если тот все время молчит? В разговоре с Чацким он высказался достаточно откровенно, но ведь Софьи при сем не было — не заставлять же ее подслушивать из-за двери! И опять он отложил решение.
В доме Фамусова наступил вечер, слуги раскрыли в гостиной столы для карт, зажгли свечи и распахнули двери во всей парадной анфиладе комнат. Чацкий в это время как неприкаянный сидел где-то в углу, мешал всем и изображал лишний предмет меблировки. Часы пробили восемь — начали съезжаться гости. Софья, приглашая Скалозуба, заявила, что предполагается лишь домашний вечер без оркестра, с одним фортепьяно, потому что у Фамусовых траур. Сперва Грибоедов написал «Великий пост», потом «траур», но и тем и другим он хотел подчеркнуть вынужденность бала, даваемого вопреки обычаю. Всё в этом доме делалось по необходимости, а не по желанию — даже бал. В действительности же на вечер съехалось множество гостей, и, вероятно, поводом к нему стал день рождения Софьи: она очевидная царица бала, не только его хозяйка; даже Хлестова говорит, что приехала именно к ней. Именин у нее быть не может — они в августе, остается день рождения. К тому же об именинах любого человека известно всем, кому известно его имя, а о дне рождения знают только родственники и близкие друзья, поэтому полковника Скалозуба надо приглашать, а Чацкий сам примчался. Естественно, вечером Софье никто не дарит подарков, кроме подхалима Загорецкого, надеющегося выделиться в толпе мужчин — подарки следовало прислать с утра вместе с визитной карточкой и в ответ получить приглашение на бал.
Тут Грибоедов провел перед Чацким всю галерею московских жителей, которых тот давно не видел и потому смотрел на них как внове — глазами автора, увидевшего Москву в 1823 году впервые после 1812 года, если не считать недельного пребывания в 1818-м. Первой в гостиную явилась молодая жена Наталья Дмитриевна, опередив даже мужа. На мысль об этой супружеской чете, раздражающей друг друга через каких-то полгода семейной жизни, Грибоедова навели Бегичевы.
Раз Грибоедов подошел к дому перед вечерним чаем и издали увидел у окна гостиной обоих братьев, горячо споривших о давно прошедших временах. Было жарко, и Дмитрий сидел, расстегнув жилет. Его жена, то ли боясь, что он простудится на сквозняке, то ли прося не выставлять на об-шее обозрение его явно намечавшееся брюшко (Дмитрий Никитич довольно-таки располнел, в отличие от Степана), несколько раз просила его застегнуться. Он не обращал на нее внимания, но наконец воскликнул с нетерпением: «Эх, матушка! — и, тотчас обратясь к брату, продолжил разговор: — А славное было время тогда!» Грибоедов расхохотался, побежал назад в беседку и вскоре принес рукопись со сценой между Платоном Михайловичем и Натальей Дмитриевной.
Наталья Дмитриевна
Послушайся разочек,
Мой милый, застегнись скорей.
Платон Михайлович (хладнокровно)
Сейчас.
Наталья Дмитриевна
Да отойди подальше от дверей.
Сквозной там ветер дует сзади!
Платон Михайлович
Теперь, брат, я не тот…
Наталья Дмитриевна
Мой ангел, бога ради,
От двери дальше отойди.
Платон Михайлович (глаза к небу)
Ах! матушка!
Он очень извинялся и просил не думать, будто бы он изобразил здесь своих друзей. Они и не подумали, зная его искреннее к ним уважение. Однако Александра Васильевна не преминула рассказать об этом маленьком случае брату, Денису Давыдову, и этот весельчак, не задумываясь, выставил сестру и зятя на потеху стоустой московской молве. Впрочем, слух утвердился как истина только в следующем поколении, которое не могло уже знать ум и таланты Дмитрия Никитича и Александры Васильевны.
Разговор Чацкого с Натальей Дмитриевной не встретил полного одобрения дам, и они потребовали убрать некоторые неприличные намеки, которые недопустимы в светской речи. Они-то были замужем, но в зале будут сидеть и барышни, и автору не следует ставить их перед трудным выбором: не понимать то, что слышат, или не слышать того, что им не положено понимать. Грибоедов послушался, тем более что всегда был врагом двусмысленностей и грубостей, очень популярных в его поколении; имея прекрасную сестру, он привык уважать женщин, заслуживающих уважения. Впрочем, он отыгрался, вложив в уста Натальи Дмитриевны немыслимое выражение «тюрлюрлю атласный», которое пристало только модистке или гризетке и означало, помимо шали, еще и уличную девку. Барыня употребила его только от глубокого невежества во французском языке, который, вероятно, учила со слуха, а не по высоким образцам художественной литературы. Недолгий разговор Горичей с Чацким раздражает всех троих: Чацкий сердится за друга и на друга, попавшего под башмачок жены, Наталья Дмитриевна сердится на Чацкого, пытающегося увести Платона Михайловича из-под ее влияния; Горич сердится на жену, выставляющую его на посмешище как несмышленыша.