Где же русская жизнь предстает в своем естественном, «национальном» обличье? В Петербурге? Едва ли. Там существование дворян, торговцев, мастеровых, даже воспитанников закрытых учебных заведений вращается вокруг двора и гвардии: оживляется с их приездом, замирает с отъездом. Такие приливы и отливы несвойственны другим городам. К тому же Петербург, полунемецкий, казенный, холодный, приятен только развлечениями: балетами и танцовщицами, спектаклями и актрисами, ресторациями и цыганскими певицами. Здесь трудно найти простые человеческие отношения, здесь только труд или молодеческий разгул — и утреннее похмелье.
Деревня? Вот замечательное место действия, где в соседних имениях можно поселить кого угодно: и философов, и опальных вельмож, и неучей-помещиков. Они съехались бы на празднование, например, именин — какое смешение лиц, какие возможности для столкновений! Но это хорошо бы смотрелось в романе. На сцене же, если передавать жизнь без прикрас и исправлений, пришлось бы вывести гостей со всеми чадами и домочадцами: детьми всех возрастов, няньками, моськами, учителями и так далее и тому подобное. Конечно, это недопустимо, в подобном гвалте нет смысла, а если бы и был — кто его уловит? Если же обойтись без праздника, пьеса ограничится узким кругом родственников и друзей, живущих в одном доме. Их быт и нравы уже описали и Фонвизин, и Клушин, и недавно Шаховской, и многие другие. Стоит ли идти по чужим стопам?
Захолустный городок, как в «Замужней невесте»? Тут, конечно, на празднество не обязательно свозить детей и мосек. Однако в провинциальном медвежьем углу трудно собрать разнообразных персонажей. Вельможи и философы могут жить в деревне, но не в уездной дыре. Они или проводят зиму и лето в столицах, или уж у себя в имениях. В городах живут бедные помещики да безземельные дворяне, помимо обычных мещан и купцов; и опять же, Грибоедов в них бывал лишь проездом, если не считать Польши.
Москва? Древняя столица, средоточие русской истории, русского стиля, русского духа, где можно увидеть гвардейцев и мелких чиновников, университетских профессоров и французских танцмейстеров, титулованную знать и степных помещиков. Замечательно; однако московское общество нетипично засильем женщин, играющих куда меньшую роль во всех прочих городах и селах России. Кроме того, среди действующих лиц пьесы нельзя будет вывести служащих семейных мужчин, редких в Москве, а ведь они являются все-таки основными действующими лицами в империи!
Кажется, придется признать, что российскую жизнь вообще нельзя перенести на сцену во всей полноте и естественности, без переделок или перекосов? И как можно решать этот вопрос, лежа в Тавризе?!
Можно, по крайней мере, подумать о другом: писать ли пьесу стихами или прозой? «Студентом» и «Притворной неверностью» Грибоедов доказал себе и окружающим, что одинаково владеет тем и другим слогом — впрочем, в его поколении это не было удивительно. Значит, выбор должен определяться не его возможностями, а тем — что предпочтительнее?
Литературные критики разных веков утверждали, что александрийские стихи следует использовать для повествования о возвышенных чувствах и предметах — в трагедиях и «высоких» комедиях; прозаическая же речь подходит для изображения житейских, будничных дел — в драмах, мещанских трагедиях и «низких» комедиях. Авторы плохо соблюдали эти достаточно расплывчатые правила. Мольер позволил себе «высокую» («высочайшую», ибо герой в финале проваливается в ад) комедию «Дон Жуан» написать прозой. А Шаховской одноактную пьеску из светской жизни «Какаду», полную бытовых мелочей, сочинил стихами — правда, вольными, а не александрийскими. Великий из великих, Шекспир, заставлял одних и тех же героев говорить между собой то прозой, то стихами, смотря по тому, беседуют ли они о серьезных материях или о пустяках. Словом, никакой логики не существовало.
Однако русские литераторы к началу девятнадцатого века пришли к убеждению, что трагедию желательно писать стихами, драму — прозой, а комедию, особенно сатирическую комедию, — непременно прозой,то есть жанр пьесы заранее определял выбор слога. Грибоедов предчувствовал, что его пьеса, хотя едва ли получится очень смешной, не будет иметь трагического исхода и, следовательно, по принятой терминологии должна будет считаться «комедией». Он несколько лет не был в России, но сомневался, чтобы зеркало, куда бы он его ни поднес, отразило убийства или самоубийства: они, конечно, случались, однако не составляли явления в современном обществе. Да кроме того, Карамзин и все сентименталисты, кажется, до предела использовали драматические эффекты самоубийств, так что они стали восприниматься читателями и зрителями иронически, если речь шла не о каких-то отдаленных странах и эпохах, а о собственном их времени.
Комедия должна быть прозаической… Писатели двух противоположных станов придерживались одинакового мнения. Фонвизин и его последователи (Крылов, Клушин) полагали, что проза точнее передает разговорную речь и, следовательно, вернее рисует жизнь. Клушин даже дошел до того, что реплики персонажей передавал фонетически, со всеми особенностями их произношения, и только авторские ремарки писал по правилам грамматики. Были ли они правы? Конечно.
С другой стороны, и Шишков со своей «Беседой» не любил стихотворных комедий: мол, если они талантливы, стихи приобретают разящую силу, врезаются в память публики, превращаются в крылатые выражения и эпиграммы — а разве в этом назначение театра? Пьеса должна будить чувства, а не рассыпаться на каламбуры и острые словечки. Шаховской, приверженец Шишкова, хотя писал комедии в стихах, не возбуждал недовольства адмирала — ни единая строка князя не запоминалась зрителям, ни единым афоризмом не обогатил он русскую речь. Его творчество показывало все недостатки стихотворных пьес: негладкий слог, недочеты в рифмах затрудняли понимание текста, зрители теряли нить действия — и засыпали или покидали театр, дабы не подумать, что виноваты сами, а не автор.
Стихи, которые Шишков считал вредными, которые не удавались Шаховскому, имели и очевидные достоинства. Если они были хороши, они воспринимались легче прозы; рифмы организовывали внимание, услышав одну, зритель невольно ждал продолжения, следил без напряжения за сюжетом и незаметно досиживал в зале до конца. Спору нет, прозаическая речь естественнее, но не следует же из этого, что автор должен сесть в уголке гостиной, записать с точностью все услышанное за день и представить на сцене! Такой опыт был бы поучителен, но кто же стал бы смотреть на него и слушать? В театре мало сочинить превосходную вещь — нужно еще привлечь побольше публики. Шаховской добивался этого карикатурами на лица, скандальностью сюжетов и пышными постановками… Но это бесплодный путь, путь пьес-однодневок.
Что же правильнее? Грибоедов отлично представлял трудности, стоящие перед драматургом в бурлящем, равнодушном ко всему театре. Ножки актрис, пародии на известные фигуры или хоть барабанный бой из оркестра проще всего привлекут зрителей, но неужели нет иных средств?
«Как же требовать внимания от толпы народа, более занятого собственною личностью, нежели автором и его произведением? — размышлял он. — Притом, сколько привычек и условий, нимало не связанных с эстетической частью творения, — однако надобно с ними сообразовываться. Суетное желание рукоплескать, не всегда кстати, декламатору, а не стихотворцу; удары смычка после каждых трех-четырех сот стихов; необходимость побегать по коридорам, душу отвести в поучительных разговорах о дожде и снеге, — и все движутся, входят и выходят, и встают и садятся. Все таковы, и я сам таков, и вот что называется публикой! Есть род познания (которым многие кичатся) — искусство угождать ей, то есть делать глупости».
То ли дело судьба поэта, обращающегося к читателям: «Не вполне выраженные мысли или чувства тем более действуют на душу читателя, что в ней, в сокровенной глубине ее, скрываются те струны, которых автор едва коснулся, нередко одним намеком, — но его поняли, всё уже внятно, и ясно, и сильно…» Конечно, не все читатели равно восприимчивы к поэтическим шедеврам, но и худшие из них, зевая и отбрасывая книгу или журнал, не помешают остальным наслаждаться поэзией, в то время как в театре один невежда с дурными манерами способен испортить впечатление от спектакля всему зрительному залу. Что ж! недаром драматургия считается сложнейшим из всех видов искусств. Глупцов не победить, но обычную публику можно все-таки отвлечь от болтовни и удержать от перемещений по театру. Гибкий вольный стих, живой, острый диалог может этому немало поспособствовать. Фонвизин стоял за прозу? — но в его пору не сложился еще разностопный ямб (да и сейчас им никто толком писать не умеет). Еще лучше было бы творить со свободой Шекспира, чередуя стихи и прозу, комедию и трагедию. Но Шекспир в России почти никому не был известен, даже во французских переводах. Сам Грибоедов открыл его для себя только в Персии, а ведь он знал английский. Такая пьеса была бы непонятна русским актерам — они приняли бы ее за комическую оперу или водевиль, где разговоры перемежаются куплетами и самые значительные монологи просто пропели бы! А если заставить их играть всерьез, зрители пришли бы в недоумение, поскольку нигде в мире драматурги не следовали по пути Шекспира и не приучили публику к смешению стилей.