Литмир - Электронная Библиотека
A
A

Пока бездействовала рука, Грибоедов читал вслух Кюхельбекеру и учил ценить старинный язык, представлявшийся ему языком предков. Пожалуй, в этих долгих вечерних беседах Александр разговаривал скорее сам с собой, чем с собеседником. Но Вильгельм воспринимал их иначе! Он привык всю свою недолгую пока жизнь служить мишенью насмешек даже самых близких друзей. Такова же была в свое время участь добродушного Василия Львовича Пушкина, но тот относился к своей судьбе философски. Вильгельм же, хотя изучал философов, не мирился со своим положением. Он обижался, сердился, вызывал на дуэли, пытался покончить с собой — но в гневе, ярости и самоубийстве был равно смешон. Смешон, когда побежал топиться в Царскосельском пруду, оказавшемся ему по колено. Смешон на поединке с Александром Пушкиным, когда противник, зная его неспособность попасть камнем в забор, не то что пулей в человека, кричал его секундантам: «Идите ко мне, здесь безопаснее!» А как жалили его убийственные эпиграммы Пушкина, его лучшего друга! После таких друзей врагов не пожелаешь! Грибоедов был первым, кто не издевался над Вильгельмом, кто принял его всерьез, оберегал от неприятностей и только немного подтрунивал над его влюбчивостью, никогда не встречавшей отклика у женщин.

Вильгельм всем сердцем, со всем пылом своей увлекающейся натуры привязался к старшему, опытному, мудрому, талантливому, гениальному — да никаких слов не хватит! — другу. Он слушал его как оракула, записывал его изречения, любил всё, что вызывало его одобрение, посвящал ему стихи, клялся его именем… Недолгое общение с Грибоедовым оставило неизгладимый след в его душе, стало важнейшей вехой в его жизни. Он не понимал Грибоедова, его характер как бы раздваивался в глазах Кюхельбекера: с одной стороны, «жрец и провидец», поэт и скиталец, скучающий в пошлом мире; с другой — жизнелюб и весельчак, «постигший высшее сладострастие». Самому Грибоедову его разнообразные увлечения не казались противоположными, они сливались в гармоническое целое, из противоречий рождалось единство его мироощущения. Он казался сам себе вполне понятным: радовался жизни во всей ее полноте; дурачества и дипломатические переговоры казались ему равно важными и нужными. Он просто был молод — всё занимало его, ничто не занимало его безраздельно. Но в стихотворных, возвышенно-романтических посланиях Вильгельма он видел себя иным:

Но ты, ты возлетишь над песнями толпы!
Тебе дарованы, Певец, рукой судьбы
Душа живая, пламень чувства,
Веселье светлое и тихая любовь,
Златые таинства высокого искусства
И резво-скачущая кровь!

Пушкин посмеялся над этими строчками, особенно последней. Высокопарный от природы слог Кюхельбекера становился все торжественнее и архаичнее по мере того, как он проникался духом и строем церковнославянской лексики. Его стремление писать по старине, языком од Ломоносова и библейских гимнов настолько противоречило взглядам его прежних друзей-поэтов, особенно «арзамасцев», что на него посыпались упреки в измене былым идеалам. Они стали называть Грибоедова «злым духом», привившим Вильгельму нелепые мысли. Обидчивый во всем, Кюхельбекер никогда не обращал на эти обвинения ни малейшего внимания. Грибоедов не мог быть неправ. Грибоедов сказал, что в Библии — источник современного русского языка, современных народных чувств, ибо народ во всем стоит ближе к предкам, чем европеизированные с головы до сердца дворяне. Грибоедов сказал, что понимать Библию — значит понимать народ, который, кроме нее, других книг не читает, если вообще грамотен. Грибоедов сказал, что писать по-народному — значит избежать Сциллы и Харибды русской литературы: сглаженной изящности и галлицизмов Карамзина и Жуковского и неприглаженной грубости и прозаизмов Катенина и Шаховского. Наконец, Грибоедов ценил примеры тираноборства и гражданских доблестей, которые столь ярко живописует Библия. И Кюхельбекер во всем следовал заветам учителя. Впоследствии, читая его теоретические рассуждения о языке и художественности в произведении, Грибоедов замечал, что восторженный почитатель понял его чересчур прямолинейно. Сам-то Грибоедов никогда не использовал старинные слова, кроме как в единственном переложении сто пятьдесят первого псалма Давида, где они были естественно необходимы.

В другой раз этот слог понадобился Грибоедову, когда он в Тавризе задумал, отчасти записал и прочел Кюхельбекеру отрывок из поэмы, чем-то напоминающей «Чайльд Гарольда» Байрона. На мысль о ней его навел случай в Персии: Мазаровичу сообщили, что на местном базаре продан прекрасный собой грузинский мальчик, захваченный какими-то бродягами. Его купил Аббас-мирза, и посланник с Грибоедовым сумели его вызволить из дворца шах-заде, ссылаясь на беззаконное нарушение мира между Россией и Ираном. Об этом мальчике (кальянчи) и писал Грибоедов, стараясь необычным, изысканно-старинным слогом передать особенности персидского стихосложения:

В каком раю ты, стройный, насажден?
Эдема ль влагу пил, дыханьем роз обвеян?
Скажи: или от Пери ты рожден.
Иль благодатным Джиннием взлелеян?
                     «На Риона берегах,
                     В дальних я рожден пределах,
                     Где горит огонь в сердцах.
                     Тверже скал окаменелых;
Рос — едва не из пелен.
Матерью, отцом, безвинный,
В чужу продан, обменен
                     За сосуд ценинный!»

Но скоро он бросил свой труд, сперва изнуренный жарой, потом отчаянием, потом переломом и болезнью, а после одушевленный замыслом драматического произведения. В сущности, он и поэму писал в виде пьесы, где авторской речи не было вовсе, но ее язык и стиль не подходили для сиены. Он оставил ее.

К февралю рука Грибоедова полностью зажила, однако его надежды на свободу творчества не сбылись. Пришла весна — появились первые англичане. В конце месяца в Тифлис прибыл некто Мартин, проездом из Индии через Тавриз. Конечно, в Грузию его привело простое любопытство, а удерживала здесь всего лишь болезнь — то ли дурная, то ли лихорадка. Однако Ермолов не дал этим предлогам веры и просил Грибоедова проследить за лечением и передвижением страдальца. Следующие полмесяца Александр общался с путешественником, весьма обогатив свой разговорный английский. Он привлек себе в помощь Муравьева, также знавшего этот язык. В середине марта Грибоедов выдворил вполне оправившегося Мартина из Тифлиса.

Остаток марта и половина апреля прошли на удивление спокойно, и Александр начал что-то понемногу писать. Эти первые, несовершенные наметки он читал Кюхельбекеру и не встречал с его стороны ни малейшей критики: тому всё нравилось. Это, конечно, льстило самолюбию автора, но мало помогало работе. В сущности, Вильгельм даже мешал, отвлекая Грибоедова на улаживание последствий своих бесчисленных обид. Однажды он поссорился с Ермоловым, и Грибоедов с трудом уговорил генерала сделать первый шаг к примирению, поскольку Кюхельбекер его делать не желал. Прекратить размолвку было тем сложнее, что Ермолов имел из Петербурга тайный приказ «извести» Кюхельбекера, о чем Грибоедов узнал от Петра Николаевича Ермолова, родственника главнокомандующего и своего хорошего друга. Чем Вильгельм заслужил такое к себе отношение, он не знал, но догадывался, видя постоянную нервность в его поведении: пусть его гнев был часто оправдан, не всех он забавлял, как Пушкина; многие в ответ испытывали к Кюхельбекеру неприязнь.

15 апреля Вильгельм разругался с Николаем Николаевичем Похвисневым, чиновником при Ермолове и чуть ли не его родственником, и вызвал его на дуэль. Кюхельбекер считал поединок естественнейшим решением всех проблем, в разное время он собирался драться едва ли не со всеми своими знакомыми (кроме Грибоедова), порой дело даже доходило до обмена выстрелами, и он не прослыл бретером только по феноменальной своей неметкости: ни разу в жизни он не попал ни в какую намеченную цель. Похвиснев не принял вызов всерьез и отказался стреляться по пустяку; Вильгельм вспылил — и прилюдно дал ему две пощечины! Конечно, это был очень некрасивый поступок, незаслуженное оскорбление, против чести, тем более что повод был действительно мал и обида существовала только в болезненном воображении Кюхельбекера.

75
{"b":"156783","o":1}