Немцев и англичан не стоило принимать во внимание, а творения великих итальянцев остались в далеком прошлом, были редки и совершенно недосягаемы даже для императоров. В картинах испанцев величавость и возвышенность не искупали глубоко католического духа, настораживавшего приходского священника. С его мнением можно было не считаться, но вдруг бы он навлек на хозяина гнев какой-нибудь престарелой богатой тетушки?
Оставались французы. Но сюжеты их картин были часто неприемлемы в семейном доме: изображения обнаженных старческих тел или тел, заживо растерзанных и освежеванных, за пределами Франции никого не привлекали. Батальные полотна Лебрена, живописца Людовика XIV, были эффектны, несмотря на неразборчивую мешанину коней и людей, но — при длине шагов в тридцать — не влезали ни в один дом и даже в Лувре помещались с трудом.
Хмелитскую коллекцию составили в основном мифологические сцены и пейзажи с руинами третьестепенных итальянцев и второстепенных французов, из тех, под чьими картинами стоят подписи «Неизвестный художник. Портрет неизвестного». Эти же полотна висели в залах Петергофа и Ораниенбаума, но в оригиналах. А у Федора Алексеевича многое было в копиях, рисованных крепостными живописцами с полотен из коллекций богатых вельмож. Плохо обученные мастера знали живопись только по виду, в анатомии и перспективе не разбирались, но бывали прекрасными копиистами, так что подслеповатые хозяева не отличали их работу от подлинника.
С литературой дело обстояло еще хуже. Конечно, в библиотеке Хмелит стояли древнегреческие и латинские авторы (большей частью в переводах на французский); великие французские классицисты — Корнель, Расин, Мольер, Лафонтен, Ларошфуко; не великие, но приятные гривуазные авторы французского Регентства — Кребийон-сын, Мариво. Были и недавно изданные сатирические и весьма фривольные на первый взгляд сочинения Вольтера, Дидро, англичан Филдинга и Ричардсона (тоже в переводах на французский). Но писатели, которых сейчас почитают великими, еще не родились, лучшие достижения научной и художественной европейской литературы были делом отдаленного будущего.
Впрочем, существовала русская литература. Ломоносов и Сумароков вызвали из небытия российское стихосложение. К сожалению, поэты следовали убеждению, объявленному их внуками ложным, что поэзия должна быть понятна только посвященным. Очень поучительно читать примечания Антиоха Кантемира, в которых он простым языком объяснял собственные стихи своим же современникам («пойло из Индии» — кофе или шоколад и т. д.). Его последователи продолжали нарочито усложнять язык возвышенных од и нравоучительных басен, и потомкам казалось, что такова и была речь предков. Потомки не брали на себя труд продираться сквозь тягостный стиль — и голос восемнадцатого века не дошел до людей века девятнадцатого. И очень напрасно. Ломоносовские стихи ясны и просты, несмотря на некоторые искажения слов:
Шумит с ручьями бор и дол,
Победа, росская победа!
Но враг, что от меча ушел,
Боится собственного следа…
Или
Царей и царств земных отрада.
Возлюбленная тишина,
Блаженство сел, градов ограда,
Коль ты полезна и красна!
В 1739 или 1747 годах эти быстрые строки читались с удовольствием. Но важен не только звук, но и смысл. Ломоносов и Сумароков были достойнейшими людьми, воистину благородными. О первом не стоит и говорить: какой русский человек не слышал о его невероятной жажде знаний, о его заслугах перед российской наукой и словесностью! Он писал для царей и часто о царях, но не ради наград и почестей. Никто не был более него независим в делах и суждениях, разве только Сумароков. Тот не склонялся ни перед монархами, ни перед общественным мнением: развелся с женой, фрейлиной Екатерины II, и женился, именно женился, на крепостной! Кто бы из самых смелых либералов девятнадцатого века решился на подобный поступок?!
Оды Сумарокова тяжеловаты, но они почитались таковыми и в его время. Их высокоторжественный слог нравился, как нравятся военные парады: никто ведь не ищет в них простоты и естественности! В прочих стихах он проявлял удивительную легкость слога и рифм:
Не уповайте на князей:
Они рожденны от людей,
И всяк по естеству на свете честью равен.
Земля родит, земля пожрет;
Рожденный всяк, рожден умрет,
Богат и нищ, презрен и славен.
Всего лучше его песни, словно подслушанные у крестьянских певуний. Кто не сможет понять или спеть:
Не грусти, мой свет! Мне грустно и самой,
Что давно я не встречалася с тобой, —
Муж ревнивый не пускает никуда;
Отвернусь лишь, так и он идет туда.
Таков был обычный язык восемнадцатого века.
Федор Алексеевич знал русских авторов, но не столько стихи, сколько пьесы. Хмелиты славились на всю Смоленскую губернию замечательным крепостным театром. Владелец вкладывал в него все силы, вкус и средства. Крепостные актеры по-французски не говорили и ставили, как правило, балеты или оперы, разученные со слуха по-итальянски или даже по-русски, а иногда драмы на родном языке. Трагедии писали тот же Сумароков, Майков, Херасков, Княжнин; последние двое писали и комедии, и комические оперы, и музыкальные мелодрамы. Все это было подражательно и не вполне хорошо, но зрители оставались довольны. Не стоит удивляться, что Федор Алексеевич выписывал русские книги.
Выписывал и журналы: «Всякую всячину» (никто не знал, что в ней печаталась сама императрица Екатерина), «Трутень» и «Живописец» московского масона и издателя Новикова; читал ежегодный «Адрес-календарь», следя за карьерой знакомых и сослуживцев. А газеты не любил — в них, кроме правительственных указов да непроверенных иностранных сообщений, ничего нельзя было отыскать. Жена его, Марья Ивановна, читала французские романы прошлого века — все трехтомные, растянутые и возвышенно нравоучительные. Более других ей нравилась «Принцесса Клевская» графини де Лафайет — бесподобно печальная история о женщине, пожертвовавшей поклонником ради достойного мужа и отказавшейся от брака с любимым даже после смерти супруга. Изящное воспевание долга вызывало невольные слезы, но никакой чувствительности в романе не было, его героиня не столько страдала, сколько рассуждала о страданиях. Зато бытописательную прозу, вроде романов Ричардсона и Дидро, Марья Ивановна не любила, находя грубой и непристойной — да так оно и было в сравнении с благородной красотой французской классики семнадцатого века.
Чтение не было единственным способом рассеять скуку деревенской жизни. Кроме хозяйственных забот и воспитания детей, Грибоедовы имели множество развлечений. Они не страдали от одиночества. Новая Казанская церковь была не только домовой церковью и усыпальницей семьи, но и центром прихода, объединявшего более тридцати селений. В Юрьев день весенний (23 апреля) здесь устраивалась торжественная служба, после которой благословляли весь скот, господский и крестьянский. А 9 мая, в праздник Николы Вешнего, в Хмелитах открывалась ярмарка, собиравшая деревенских ремесленников со всей округи. В церкви находилась икона святого Николая, почитавшаяся за чудотворную и привлекавшая богомольцев из дальних мест, но впоследствии почему-то утратившая популярность. Древнюю икону Смоленской Божией Матери Грибоедовы держали в доме, и в церковь она попала только после смерти последнего в роду.
По церковным праздникам в усадьбу съезжались все соседи и, конечно, оставались к обеду и вечерним развлечениям. Федор Алексеевич умел блеснуть, давал восхитительные праздники в саду, балы и спектакли в собственном театре. Он считался богатейшим землевладельцем в губернии. Ни царские родственники Нарышкины в своем Богородицком, ни князья Вяземские в Сковородникове с ним и сравниться не могли. Другие соседи и родственники — Аргамаковы, Ефимовичи, Лыкошины, Хомяковы, Нахимовы — были еще беднее, хотя вполне достаточны. Грибоедова не разорило ни дорогостоящее строительство, ни хлебосольные приемы. Имение до поры оправдывало себя. Отличный фруктовый сад, огороды, рыбные пруды и поместительный скотный двор служили столу. Конный завод приносил доход, а крытый манеж для верховой езды манил в плохую погоду соседских сыновей.