Литмир - Электронная Библиотека

Я не пытаюсь защититься. Я не хочу «объясниться». Пусть судят меня те, кто считает себя достойным судить, – и пусть это, в свою очередь, станет и их судом.

На следующий день после нашего прибытия состоялся прием. Кажется, мы должны были встретиться там с самим вице-королем Индии или, что более вероятно, с его представителем, так как сам он, как говорили, был слишком занят подготовкой соглашения с Китаем о демаркации тибетской границы. Я заметил англичан, еще плывя на корабле, но это не вызвало у меня никакого желания познакомиться с ними поближе. То немногое, что рассказывал о них Даштейн, выйдя из состояния своей обычной молчаливости, было довольно забавно, но совсем не располагало меня в их пользу, а кроме того, я всегда приходил в ужас от подобных церемоний. Вследствие этого моя мигрень продолжилась, и я воспользовался ею, чтобы перечитать «Дон Кихота» – великолепная подготовка к нашей грядущей авантюре.

Вот этими мыслями я никак не мог поделиться с моими товарищами. По пути сюда они стремились к одной общей цели, являя собой полнейшее единство, а я чувствовал себя виноватым в безразличии к этой цели, что, как я полагал, и отличало меня от них. Это – совершенно естественно: то же самое происходит с проводниками, которым платят за труд носильщика, гораздо менее утомительный, хотя и более опасный, но, уж конечно, намного лучше оплачиваемый, чем труд крестьянина или слуги, которыми они и были, пока нескольким британским джентльменам не пришла в голову странная идея «покорять» горы, возвышающиеся над их бедными долинами. Доктор Клаус же смотрел на нашу задачу, как иногда говорил он сам, с доверчивой уверенностью ребенка, мир которого не таит в себе угрозы: ребенок не чувствует той неизмеримой бездны, куда может увлечь его любой неосторожный шаг. Из них троих только один Георг Даштейн, несмотря на свою очевидную мизантропию, а может, именно благодаря ей, выказывал относительное равнодушие к нашей цели. Трудно понять, о чем он думал, он особо не откровенничал и выражался всегда так странно, что никогда нельзя было определить, чем это вызвано: удивительной ироничностью или ужасной раздражительностью этого человека по отношению к своим ближним; пожалуй, я мог бы выразить это одной фразой – такой же загадочной, как те, которыми изъяснялся он сам: мир действительно был для него угрожающе неизмеримой бездной, но эта бездна разверзалась не у наших ног. Даштейн был во всех отношениях человек таинственный.

Вот с Германом фон Бахом все по-другому; он тоже напоминал мне ребенка: ребенка, для которого все – игра и который, как и все дети, считал игру самой важной вещью на свете.

Во всяком случае, им всем троим казалось вполне естественным оставить работу, семью, родину и целых три месяца плыть по морю, стремясь к горе, о которой несколько лет назад никто из них не имел ни малейшего понятия. Им представлялось естественным желание просто взобраться на эту гору, не думая ни о чем другом. Им казалось естественным, что человек всегда идет дальше и выше; что он – по напыщенному выражению наших дней – всегда должен преодолевать самого себя; им казалось естественным, что человек находит естественным делать то, что никогда еще не было сделано до него, просто потому, что этого никогда не делали; и они не видели следствия, вытекающего из этой мысли: все, что может быть сделано, должно быть сделано, вплоть до совершения самых гнусных и бесчеловечных поступков, – такова цель, какую, похоже, поставило тогда перед собой человечество; но понимание этого пришло к нам только вместе с отвращением от ужасов мировой войны, к началу которой так радостно спешили мои соотечественники (как, впрочем, и сограждане моих спутников). Вот этим суждением я тоже не мог бы поделиться с моими друзьями, кроме, может, Даштейна; но он сам прекрасно умел остудить любой доверительный разговор, возможно, считая доверие ненужным или излишним.

Что до Клауса, он, разумеется, осудил бы и эти мысли, и мое согласие с ними. Легко представляю себе, как он ответил бы мне своим мягким голосом: «Мы здесь не для того чтобы обсуждать душевное состояние, мсье Мершан». Мы здесь – то есть в ту минуту я изнывал от влажной весенней жары в номере калькуттской гостиницы – для того, чтобы исследовать и, если возможно, совершить восхождение на Сертог, одну из высочайших вершин мира, во всяком случае, она выше всех, на которые до сих пор удавалось подняться альпинистам, а быть может – тут географы все еще не пришли к единому мнению – вообще высочайшая из всех. А для этого у нас было все, что нужно, и мало кто мог бы с этим поспорить; ведь все мы – и проводники, и «господа» – принадлежали к альпинистской элите. Но почему же еще на корабле при взгляде на нашу маленькую группу меня так часто охватывало ошеломляющее чувство растерянности? Нет, слово «растерянность» тут не подходит. «Пустота» – вернее. Вот оно – наша цель была пуста, ничтожна в полном смысле этого слова. Наша цель была бегство.

Вероятно, это кажется отвратительным – говорить так о жертвах ужасной трагедии. Это, очевидно, означает, что на Сертоге я был не на своем месте, и, быть может, это тоже стало причиной гибели моих товарищей. Мне следовало бы отказаться с той же минуты, как я это почувствовал, но отказаться было уже невозможно. Насколько раньше восхождение в Альпах всегда представлялось мне самым обыкновенным делом – даже если мне приходилось взбираться по опаснейшим склонам, я воспринимал все как игру, касающуюся только меня одного; настолько же это наше путешествие, по мере того как мы приближались к цели, казалось мне все более и более противоречащим обыкновенному порядку вещей. Запахи Востока, эта раздражающая смесь гнили и пряностей, с каждым глотком здешнего воздуха предупреждали меня, насколько я запутался. Я не верю в счастье, мир для меня – все что угодно, кроме безмятежности, и я боялся найти на Сертоге первые признаки грядущего катаклизма. У меня всегда была хорошая интуиция, а катастрофа, как известно, не заставила себя ждать: когда я вернулся в Париж – один, – уже гремела Великая Война. Конечно, мои личные раны тут же отошли на второй план.

Быть может, по той же самой причине мне легче оттого, что мои спутники не вернулись, ведь лучше знать, что твои друзья мертвы, чем то, что они стали врагами.

Как раз в Париже, на собрании клуба альпинистов, я и услышал впервые о проекте доктора Клауса. Конечно, открытие высочайших вершин в наименее изученных районах Центральной Азии не было таким уж сюрпризом: уже Александр Гумбольдт предвидел, что те горы могут быть выше Анд, а другие исследователи подтверждали его предсказания. Но высота горы, определенная братьями Шляйгтвейтами, горы, которую местные жители называли (или, скорее, не называли) Шангри – это слово просто-напросто означает «большая гора», а географы, по наивности, приняли его за подлинное имя, – была поистине удивительна: 29 530 футов, то есть немногим меньше 9000 метров! Удивляет не столько сама эта великолепная почти круглая цифра – высота Эвереста была измерена в 29 002 фута (бесполезная точность, так как обычно полагают, что всегда можно прибавить или отнять футов двадцать), – но то, что «Survey of India» не пожелал округлить эту невероятную цифру до 29 000, а также то, что она превзошла упомянутый Эверест. Разумеется, Эверест когда-то потеснил Канченджангу, она сместила Дхаулагири, а та свергла с престола Чимборазо, который, в свою очередь, отодвинул пик Тенерифе, а ему уступили свое первое место горы Визо, Олимп, Кавказ и скромнейшая гора Афон; но пока остаются неизведанные земли и горы, к которым не прикоснулся еще ни один теодолит, первенство высочайшей вершины земного шара всегда будет подвергаться сомнению. Кто знает, не ждет ли она нас, например, в абсолютно недоступной горной цепи Антарктиды?

Впрочем, вычисления Шляйгтвейтов не были бы стол поразительны, если бы не статья анонимного автора явившаяся в 1905 г. в «Royal Geographical Journal» и повествующая о путешествиях Б. Этот замечательный исследователь известен лишь по двум своим письмам, и все, что мы о нем знаем, это то, что он был уроженцем Гархвала. Когда в 1885 г. он вернулся в Дерха Дан после пяти лет отсутствия «Survey of India», который его и нанял, не поверил ни единому слову его невероятной истории: его якобы дважды продавали в рабство – сначала он попал в слуги к одному пандиту (известно, что этим именем называли географов-шпионов из числа местных жителей, которым «Survey» поручал картографировать районы, недоступные британцам) но тот оставил свое задание и предал доверие своего раджи; а потом – к джонгпону одного монастыря; затем, выкупив себе свободу, он сам решил исполнить миссию, которую «Survey of India» доверил его недостойному господину, и принялся за дело: он отсчитывал расстояние в шагах с помощью четок, составленных из ста зерен (одно зерно – на каждые сто шагов, один перебор четок – чуть более шести километров), вычислял высоту по термометру, опущенному в кипящий чай, и, так как был неграмотен, заставлял себя заучивать, так, чтобы они навсегда врезались ему в память, бесчисленные подробности пройденного пути… Итак, он был всего лишь слугой и не умел, как пандит, которому он служил (и ни имени, ни инициалов которого «Survey», с чисто британской благовоспитанностью, не упоминает ни разу, не желая отдавать его на растерзание общественному мнению), ни ходить, равномерно ступая обеими ногами (по любой, даже самой неровной поверхности), ни измерять утлы по звездам, чтобы узнать широту; не было у него и никаких иных навыков, имевшихся у этих безымянных я героических исследователей. Но Б. был наблюдателен, умен и пытлив. А кроме того – отважен.

2
{"b":"156716","o":1}