«Какой славный человек! — воскликнул про себя Дюрталь; ему припомнились сердечные услуги, братская предупредительность живущего. — И счастливый, — подумал он еще, — ведь он владеет собой и живет здесь мирной жизнью!
И впрямь, — продолжал он свою мысль, — какая еще нужна борьба, кроме борьбы с самим собой? Суетиться из-за денег, из-за славы, выбиваться из сил, чтобы угнетать других, чтобы слушать их лесть, — что за напрасный труд!
Одна лишь Церковь, расставив вехи литургического года, принудив год земной шаг за шагом повторять жизнь Христову, смогла начертать нам план необходимых занятий и полезных целей. Она дала нам средство всегда идти рядом с Господом Иисусом, день за днем жить согласно Евангелию; она сделала время для христиан вестником скорбей и герольдом радости; она отвела течению месяцев роль верного слуги Нового Завета, усердного посланца богопочитания».
Дюрталь принялся размышлять о литургическом цикле, который начинается в первый день церковного года, с началом Рождественского поста; затем он неприметно делает полный оборот и приходит в исходную точку, когда Церковь покаянием и молитвой готовится встретить Рождество.
Листая праздничные святцы, обнимая взором этот умонепостигаемый богослужебный круг, он думал об одной великолепной драгоценности: короне королевы Рецесвинты, хранящейся в музее Клюни. {84}
Разве не подобно ей литургический год выпещрен хрусталем и карбункулами своих чудесных песнопений, чистосердечных гимнов, оправленными в золото вечерен и изобразительных?
Как будто вместо тернового венца, который возложили на чело Спасителя иудеи, Церковь водрузила истинно царский венец круга богослужений: только он создан искусством столь чистым из металла столь драгоценного, что можно дерзнуть возложить его на Божию главу!
Для начала дела Великая Гранильщица вставила в литургическую диадему гимн святого Амвросия и молитвословие, взятое из Ветхого Завета, Rorate coeli [112], меланхолическое песнопение ожидания и раскаяния, дымчатый лиловатый самоцвет, светлеющий после каждой строфы, когда следует торжественное перечисление патриархов: призывание долгожданного Христова Пришествия.
Перевернуты страницы святцев, и уже промелькнули четыре воскресных дня поста; настала ночь Рождества; на вечерне поется Jesu Redemptor [113], а после, на повечерии, старое португальское песнопение Adeste fidelesраздавалось изо всех уст. Это поистине прелестно-простодушные стихи, это древняя картина, где проходят пастыри и волхвы; поются они на народный мотив, годный для торжественных маршей, чарующий, своим почти военным ритмом помогающий христианам на долгом пути из бедных деревенских хижин к храмам в отдаленных городах.
И как неприметно катится невидимое колесо года, поворачивался и круг богослужений, останавливаясь на празднике Невинноубиенных Младенцев, где, подобно траве на бойнях, пышным снопом всходила на почве, удобренной кровью агнцев, розовато-красная секвенция Salvete flores martyrum [114], сочиненная Пруденцием; еще сдвигался венец, и являлся в свой черед богоявленский гимн Седулия {85} Crudelis Herodes [115].
С этой поры праздники тяжелели; лиловыми воскресеньями не слышалось более Gloria in excelsis [116], но пелось Audi Benigne [117]святого Амвросия и Miserere [118], пепельно-серый псалом, быть может, самый совершенный шедевр скорби, изысканный Церковью в сборниках древних распевов.
Начинался Великий пост, и аметисты богослужений гасли, обращаясь в темно-серые гидрофаны, дымчато-белые кварцы; и под сводами раздавалось великолепное моление Attende Domine [119]. Взятое, как и Rorate coeli,из стихов Ветхого Завета, это смиренное сокрушенное песнопение, исчисляя заслуженные кары за прегрешения, становилось если не менее печальным, то еще более веским и настоятельным, утверждая и подтверждая в начальной строфе припева признание в уже исповеданных грехах.
И вдруг после тусклых огней Поста над короной вспыхивал огненный карбункул Пассии. Из пепла потрясенного неба возносился багряный Крест, и ликующие кличи вместе с безутешными воплями взывали к окровавленному Плоду на этом Древе; Vexilla Regis [120]пелось также и в следующее воскресенье, неделю Ваий, но тогда с этим сочинением Фортуната исполнялся вечнозеленый гимн Теодульфа, {86} сопровождаемый шелковистым шорохом пальмовых листьев: Gloria, laus et honor [121].
Дальше огни самоцветов съеживались и тухли. Место горящих угольев рубинов занимали угли потухшие, обсидианы, черные камни, еле заметные на фоне потускневшего, матового золота оправы. Мы подошли к Страстной Седмице; повсюду в храмах стенали Pange lingua gloriosaи Stabat Mater; спускался Мрак; пелись ламентации и псалмы, от погребального звона которых трепетало пламя свечей темного воска, а при каждой остановке, в конце каждого псалма одна свечка гасла и ниточка ее голубоватого дыма еще витала под ажурными арками, а хор уже возобновлял прерванный ряд плачей.
И вновь преображалась корона; откладывались новые зерна музыкальных четок, и все разом менялось. Христос воскрес, и веселые звуки вылетали из труб органа. Перед Евангелием на мессе раздавалось Victimae Paschali laudes [122], а на повечерии в радостном органном урагане, с корнем вырывавшим столпы и срывавшим крыши с нефов, летело, играло O filiai et filiae,поистине созданное для того, чтобы его пела буйно ликующая толпа.
Затем переходящие праздники шли реже. На Вознесенье тяжелые, прозрачные хрустали святого Амвросия заполняли светящейся водой крохотные ванночки оправ; огни рубинов и гранатов снова загорались на Пятидесятницу в алых гимнах Veni Creatorи Veni Spiritus.Троицын день [123]приходил отмеченный четверостишиями Григория Великого, {87} а на праздник Тела Господня литургия могла надеть самый чудесный убор из своего ларца: службу Фомы Аквинского с Pange lingua, Adoro te, Sacris solemnis, Verbum supernum [124], а особенно Lauda Sion,чистейший шедевр латинской поэзии и схоластики, гимн чрезвычайно четкий, безмерно проницательный в своей абстракции, крепко сбитый рифмованной речью, на которую навита самая, быть может, восторженная, самая гибкая из хоральных мелодий.
Круг сдвигался еще, и на нем являлись от двадцати трех до двадцати восьми воскресений по Пятидесятнице, зеленые недели времени Паломничества, и останавливался на последнем празднестве, на втором воскресенье после дня Всех Святых — дне Освящения Храмов, наполненном каждением Coelestis Urbs [125], древних стансов, руины которых кое-как подсобраны архитекторами Урбана VIII: старинных кабошонов, смутный блеск которых дремал и лишь изредка оживлялся лучиками.
В этом месте церковный венец — литургический год — замыкался; его спаивало то место литургии, где Евангелие от Матфея, читаемое в последнее воскресенье по Пятидесятнице, как и Евангелие от Луки, звучащее в первое воскресенье Адвента, передает грозные пророчества Спасителя о разорении времен, возвещает конец света.