Логин прислонился спиною к забору и глядел на зыбкий туман. Что-то жуткое происходило в сознании. Казалось, что тишина имеет голос, и этот голос звучит и вне его, и в нем самом, понятный, но непереложимый на слова. Душа внимала этому голосу, и растворялась, и утопала в бесконечности…
Это ощущение овладело уже не первый раз Логиным. Были в жизни проникновенные минуты, когда казались легко разрешимыми вопросы бытия, такие грозные, так мучительно непонятные в другое время. Он сознавал себя воистину слившимся с миром, который перестал быть внешним, — и минута была полна, как вечность. И все в этом мире, теснясь в его душу, сливалось и примирялось в единстве, которое показалось бы нелепым в другое время: звуки принимали окраску, запахи — телесные очертания, и образы звучали и благоухали; розовый пряный шепот реки, голубое сладкое вздрагивание веток березы, и зеленые горькие вздохи ветра, и темно-фиолетовые солоноватые отзвуки спящего города обнимали и целовали его, как шаловливые эльфы. Это было безумие, радужное, острое и звонкое, — и душе сладко было растворяться и разрушаться в его необузданном потоке.
А в саду слышались шаги, шорох платья, тихий говор: шли и говорили двое. Вот шаги затихли, заскрипела доска скамейки, говор смолк на минуту… Опять послышались звуки слов, но слова были неуловимы для слуха. Только иногда то или другое слово различалось. Мечта влагала в эти звуки свой смысл, сладкий и томный. Логину не хотелось уходить.
Страстный женский голос, мечталось Логину, говорил:
— Влечет меня к тебе любовь, и сердце полно радостью, сладкою, как печаль. Злоба жизни страшит меня, но мне любовь наша радостна и мучительна. Смелые желания зажигаются во мне, — отчего же так бессильна воля?
— Дорогая, — отвечал другой голос, — от ужасов жизни одно спасение — наша любовь. Слышишь — смеются звезды. Видишь — бьются голубые волны о серебряные звезды. Волны — моя душа, звезды — твои очи.
Клавдия говорила в это время Палтусову неровным и торопливым голосом, и ее сверкающие глаза глядели прямо перед собою:
— Вы все еще думаете, что я для вас пришла сюда? Злость меня к вам толкает, поймите, одна только злость — и больше ничего, решительно ничего, — и нечего вам радоваться! Нечему радоваться! И зачем вы меня мучите? Я посмела бы, знайте это, я все посмела бы, но не хочу, потому что мне противно, ах противно, и вы, и все в вас.
Палтусов наклонился к Клавдии и тревожно заглядывал в ее глаза.
— Дорогая моя, — сказал он слегка сипловатым, но довольно приятным голосом, — послушайте…
Клавдия быстро отодвинулась от Палтусова и перебила его:
— Послушайте, — в ее голосе зазвучала насмешливая нотка, — словечки вроде «дорогая моя» и другие паточные словечки, которыми вы позаимствовались у Ирины Авдеевны, кажется, — вы можете оставить при себе или приберечь их… ну, хоть для вашей двоюродной сестрицы.
— Гм, да, то есть для вашей маменьки, — обидчиво и саркастически возразил он, — для обожаемой вами маменьки.
— Да, да, для моей маменьки, — тихо отвечала она. И злоба, и слезы послышались в ее голосе. Голоса на минуту замолкли; потом Палтусов снова заговорил, — и снова прислушивался Логин к лживому шепоту мечты.
— Прочь сомнения! — звучал в мечтах Логина голос любимого ею, — пусть другим горе, возьмем наше счастье, будем жестоки и счастливы.
— Я проклинаю счастье, злое, беспощадное, — отвечала она.
— Не бойся его: оно кротко уводит нас от злой жизни. Любовь наша-как смерть. Когда счастием полна душа и рвется в мучительном восторге, жизнь блекнет, и сладко отдать ее за миг блаженства, умереть.
— Сладостно умереть! Не надо счастия! Любовь, смерть-это одно и то же. Тихо и блаженно растаять, забыть призраки жизни, — в восторге сердца умереть!
— Для того, кто любит, нет ни жизни, ни смерти.
— Отчего мне страшно и безнадежно и любовь моя мучит меня, как ненависть? Но связь наша неразрывна.
— Горьки эти плоды, но, вкусив их, мм будем, как боги.
А в саду говорили свое.
— Поверьте, Клавдия, вас терзают ненужные сомнения. Вам страшно взять счастье там, где вы нашли его. Ах, дитя, неужели вы еще так суеверны!
— Да, счастие мести, проклятое счастие, и родилось оно в проклятую минуту, — со сдержанною страстностью отвечала Клавдия.
— Поверьте, Клавдия, если бы вы решились отказаться от этого счастия, которое вы проклинаете, — однако вы его не отталкиваете, — а если б… о, я нашел бы в себе достаточно мужества, чтоб устранить себя от жизни, — жить без вас я не могу.
— Умереть! Вот чего я больше всего хочу! Умереть, умереть! — тихо и как бы со страхом сказала Клавдия, и замолчала, и низко наклонила голову -
На губах Палтусова мелькнула жесткая усмешка. Он незаметным движением закутал горло и заговорил настойчиво:
— Перед нами еще много жизни. Хоть несколько минут, да будут нашими. А потом пойдем каждый своею дорогою-вы в монастырь, грехи замаливать, а я… куда-нибудь подальше!
— Ах, что вы сделали со мною! Противно даже думать о себе. Я и не была счастлива никогда, — но была хоть надежда, — пусть глупая, все же надежда, — и я веровала так искренно. И все это умерло во мне. Пусто в душе — и страшно. И так быстро, почти без борьбы, вырвана из сердца вера, как дерево без корней. Без борьбы, но с какою страшною болью! Любить вас? Да я вас всегда ненавидела, еще в то время, когда вы не обращали на меня внимания. Теперь еще больше… Но все-таки я, должно быть, пойду за вами, если захочу выместить вам всю мою ненависть. Пойду, а зачем? Наслаждаться? Умирать? Тащить каторжную тачку жизни? Я читала, что один каторжник, прикованный к тачке, изукрасил ее пестрыми узорами. Как вы думаете, зачем?
— Какие странные у вас мысли, Клавдия! К чему эта риторика?
— К чему, — растерянно и грустно повторила она, — к чему он это сделал? Ведь это ему не помогло, — с участливою печалью продолжала она, — тачка ему все же опротивела. Он умолял со слезами, чтобы его отковали. Мало ли кто чего просит!..
— Поверьте, Клавдия, настанет время, когда вы будете смотреть на эти ваши муки как на нелепый сон, — хоть все это, не спорю, искренно, молодо… Что делать! Плоды древа познания вовсе не сладки, — они горькие, противные, как плохая водка. Зато вкусившие их станут, как боги.
— Все это слова, — сказала Клавдия. — Они ничего не изменят в том, что с нами случится. Довольно об этом, — пора домой.
В мечтах звучало:
— Мимолетно наслажденье, радость увянет и остынет, как стынут твои руки от ветра с реки. Но мы оборвем счастливые минуты, как розы, — жадными руками оборвем их, и сквозь звонкое умирание их распахнется призрачное покрывало, мелькнет пред нами святыня любви, недостижимого маона… А потом пусть снова тяжело падают складки призрачного покрова, пусть торжествует мертвая сила, — мы уйдем от нее к блаженному покою..
— В душе моей трепещет неизъяснимое. Что счастие и радости, и земные утехи, бледные, слабые! Наивная надежда так далека, так превысил ее избыток моей страсти! Детская вера упраздняется совершеннейшим экстазом недостижимой любви. Память минувшего, исчезни! Рушатся, умирают тени и призраки, душа расширяется, яснеет, — без борьбы свергаются былые кумиры перед зарею любви, без борьбы, но переполняя меня сладкою болью.
— Любить-воплощать в невозможной жизни невозможное жизни, расширять свое существование таинственным союзом, сладким обманом задерживая стремительную смену мимолетных состояний!
— Так жажду жизни, что поработить себя готова другому, только бы жить в нем и через него. Возьми мою душу, ты, который освободил ее от мелькания утомительных призраков жизни, — свободную, как дыхание ветра, возьми ее, чтобы чувствовала она в своей пустыне властное веяние жизни. Всюду пойду за тобою, наслаждаться ли, умирать ли, влечь ли за собою минуты и годы ненужного бытия, — всюду пойду за тобою, навеки твоя…
— Старые заветы исполнятся, мы будем, как боги, мудры и счастливы, — счастливы, как боги.
Прохладный ветер настойчиво бился о лицо Логина. Он очнулся. Грезы рассеялись. В саду было совсем тихо. Логин медленно пошел домой. Кто-то другой шел с ним рядом, невидимый, близкий, страшный.