М. б., это уже просто климактерия – бесполость, бесплодие? И вот жирею на этой почве… А на морде появились какие-то пятна, но главное – этот отвратительный (если не беременность) – живот и раздутая талия вместо моей осиной, гибкой. Завтра пойду к профессору, проверю еще раз.
Просто не знаю, как писать об этом Юрке… Значит, Коля умер, не оставив мне ребенка. Я так всегда боялась этого. О, как мы горько жили, как несчастно жили, как бесплодно погибаем – без нашего ребенка. Он все равно был бы нашим ребенком.
В Ленинград.
В Ленинград – навстречу гибели, ближе к ней, хоть я и боюсь ее.
Сегодня шла по Москве – пурга, ветер, а в мутном небе гул самолетов, – и так страшно стало: вот сейчас будут бомбить. Гадость, что боюсь этого.
20/III-42
Из Ленинграда прилетели Томашевские и Азадовские. М. б., Ирина придет ко мне. Она говорила что-то, что Ленинград сейчас в кризисном положении, – видимо, немцы делают еще попытку взять Ленинград. А я на кой-то хрен болтаюсь здесь.
Совершенно ясно, что книжку стихов в таком виде, как она у меня есть, не примут и не издадут. Здесь не говорят правды о Ленинграде, не говорят о голоде, а без этого нет никакой «героики» Ленинграда. (Я ставлю слово «героика» в кавычки только потому, что считаю, что героизма вообще на свете не существует.) Писать такие рассказы, как Тихонов, я могу, конечно, – и даже они немаловажная вещь в заговоре молчания вокруг Ленинграда, но это все не то, не то…
Единственное, что удалось мне сделать для наших ребят, – это выклянчить в Наркомпищепроме 7 ящиков апельсинов и лимонов, 100 банок сгущенного молока, 10 кило кофе. Это все же! Сегодня моталась – собирала по разным складам лекарства, – собрала. Вот завтра еще все это отправить самолетом в Ленинград, – и все-таки хоть кое-что можно считать с моей стороны для Ленинграда сделанным.
А для слова – правдивого слова о Ленинграде – еще, видимо, не пришло время… Придет ли оно вообще? Будем надеяться.
Известие об опасности Ленинграду как-то наполнило меня жизнью – вообще, сквозь все, в мелочах и заботах, живу одним – всепоглощающей, черной, безысходной скорбью о Николае, видением его, тоскою о нем – женской и человеческой.
Но вот теперь немцы грозят измученному городу новым ужасом. Я не хочу, чтоб они гадили на братскую могилу, где вместе с другими, скрюченный и страшный, лежит мой прекрасный, мой единственный человек. Я не хочу, чтоб они убили Юрку – живого, любящего меня, такого человечного и красивого. Я не хочу, чтоб они уродовали Яшку.
Я хочу быть вместе с ними. Хочу быть с Юркой. Я не грешу этим перед Колей, – мертвого я люблю его, как живого, и плотью и душой – больше всех. Я не грешу перед ним тем более, что, м. б., меня ожидает участь еще более страшная и печальная, чем его. М. б., он уже счастливей меня.
Господи, хоть бы пришла Ирина, чтоб узнать от нее, что с городом!
Да, скорее туда, обеспечив тут, елико возможно, милую мою Мусю.
23/III-42
Сейчас ездила на аэродром сдавать груз для Радиокомитета. Чудесное розово-голубое утро, пахнет весной. А Коли нет. Мне до галлюцинаций ясно представляется, ощущается:
Троицкая улица, наша квартира – утром, вот таким же, когда солнце и разлитые в воздухе голубые и розовые краски. Но ведь там же НЕТ, НЕТ Коли. Я вернусь туда, – а он не придет. Там будет все так же, но его не будет. Нет, на свете не существует ничего, кроме его смерти.
Господи, что делать. Я не могу жить. Мука становится все огненнее. Меня корчит в ней, дышать нечем – физически… Боже мой, что же делать, – не могу, не могу так жить, никакого смысла нет.
Ирина рассказывала о Ленинграде, там все то же: трупы на улицах, голод, дикий артобстрел, немцы на горле. Теперь запрещено слово «дистрофия», – смерть происходит от других причин, но не от голода! О, подлецы, подлецы! Из города вывозят в принудительном порядке людей, люди в дороге мрут. Умер в пути Миша Гутнер; я услышала и тотчас подумала: «Скажу Кольке». Я все время, все время так думаю. Но его нет. Я все еще не отправила письмо Молчановым – страшно.
Третьего дня после рассказов Ирины ходила в смертной тоске, с одним желанием – «в Ленинград; в Ленинград – и там погибнуть». Очень хочу туда, хотя страшно туда ехать. Наверное, умерла Маруся, умерли Пренделюшки – или вывезены. Жив ли отец? Цело ли бедное наше гнездо на Троицкой, наши книги, Колины рукописи? Может быть, они уже разнесены снарядом? 20-го Юрка был еще жив и здоров – а теперь? Смерть бушует в городе. Он уже начинает пахнуть, как труп. Начнется весна – боже, там ведь чума будет. Даже экскаваторы не справляются с рытьем могил. Трупы лежат штабелями, в конце Мойки целые переулки и улицы из штабелей трупов. Между этими штабелями ездят грузовики с трупами же, ездят прямо по свалившимся сверху мертвецам, и кости их хрустят под колесами грузовиков.
В то же время Жданов присылает сюда телеграмму с требованием – прекратить посылку индивидуальных подарков организациями в Ленинград. Это, мол, вызывает «нехорошие политические последствия». На основании этой идиотской телеграммы мы почти ничего не смогли достать для Р. К.
У меня страшная, инстинктивная тревога за город. Его сейчас взять проще простого: кто же будет драться? Армия, стоящая в кольце, истощена. Население вымирает. (По официальным данным, умерло около 2 миллионов!) Город ждет страшная судьба.
Вообще, такое чувство, что мы опять завязли: весна на носу, а у нас нет решающих побед. Гитлер же, видимо, не терял времени. Ужасной будет эта весна!
Господи, хоть бы со мной что-нибудь поскорее случилось…
25/III-42
Сегодня была на приеме у Поликарпова – председателя В. Р. К. Остался очень неприятный осадок. Я нехорошо с ним говорила, я робко говорила, а – наверное, надо было говорить нагло. Я просила отправить посылку с продовольствием на наш Радиокомитет. Холеный чиновник, явно тяготясь моим присутствием, говорил вонючие прописные истины, что «ленинградцы сами возражают против этих посылок» (это Жданов – «ленинградцы»!), что «государство знает, кому помогать», т. п. муру. О, Иудушки Головлевы! Проект нашей книги «Говорит Ленинград» не увлек его. Что касается вывоза ребят сюда, – оказывается, он предлагал это Ходоренко, но тот заявил, что «ленинградское руководство будет против этого категорически возражать», и отказался от этого предложения. Ходоренко же заверил Поликарпова, что «все отправил и достал», – а это капля в море, то, что Я выклянчила. Говнюк-то чертов!
В немыслимой тоске по Коле я не ощущаю живого чувства к Юре, но, когда подумаю, что этот ладный, милый, с ясными добрыми глазами и крылатыми бровями парень лежит с пробитым осколком черепом – хочется визжать, выть по-собачьи от тоски.
Война надолго, надолго! Еще брега не видно этой печали, этой горечи.
Очень трудно выжить, выкарабкаться из этой каши.
27/III-42
Вчера из Вологды получили телеграмму от отца: «Направление Красноярск, просите назначить Чистополь. Больной отец». Я, наверное, последний раз видела его в Ленинграде в радиокомитете. Его уже нет в Ленинграде. Он погибнет, наверное, в дороге, наш «Федька», на которого мы так раздражались, которого мы так любили. А – о!..
В Ленинград! Скорее в Ленинград, ближе к смерти. Она все равно опустошает все вокруг меня. Все уходят, все падают. Что с Юрой-то? Почему от него нет ни слова. Двадцатого он был еще жив. А сегодня? Сейчас?
28/III-42
Только что была ВТ. В Москве во время ВТ работает радио, поют, говорят и играют. Вначале меня рассмешило, как дикость, когда сразу после воя сирены дали разухабистую русскую песню, а потом даже понравилось, – что ж, пускай поют, не слышно бомб…
29/III-42
Опять воздушная тревога. В комнате громко говорит радио, и рокота зениток почти не слышно. Не уходили из номера, и это зря – надо было бы поберечь Муську. Я не то что совсем не боюсь, а как-то не могу решить – идти в убежище или нет.