Он оставил позади себя в Париже видение, которое могло его ослепить… благосклонность, выпадающая на долю немногих, надежды, доступные немногим избранным, а осуществление которых достижимо ещё меньшему числу людей, — любовь, о какой немногие могут даже мечтать, любовь красавицы королевы.
Когда он покинул замок на острове, постарев на несколько месяцев и обогащённый подарками герцога Готфрида и юного Генриха, которые он не стеснялся принять, ему казалось, что он поумнел от жизненного опыта более, чем на половину своего существования.
Жильберт верил в свои собственные силы, благоразумие и стойкость. Он воображал, что боролся против великого искушения, тогда как в действительности он заледенел от ужаса при воспоминании о другом проступке. Он воображал, что лёгкое сожаление, хотя и живое, встревожившее его сердце, и желание сладкого греха, чуть было не совершённого, были преступными остатками не совсем ещё затухшей страсти. На самом же деле это было лишь стремление природного тщеславия, хотя слишком слабого, чтобы устоять перед его смутным отвращением. Ему казалось, что он принёс в жертву своё светское будущее ради любви к своему рыцарскому идеалу; на самом же деле это отречение было для него легко, так как он не был честолюбив и покорялся скорее сердечным желаниям, чем сопротивлялся увлечению.
Теперь Жильберт рассматривал город, на который возложил все свои надежды, но он обратился в пыльные развалины. Молодой человек стоял на земле, уважать которую учила его история, и освящённую христианской кровью, но эта земля обратилась в громадную пустыню, средоточием которой был он сам. Сердце Жильберта вдруг замерло: его пальцы судорожно прижались к тому месту, где находилось сердце. Долго он оставался в этом положении, молча, неподвижно склонившись в своём седле, как бы изнемогая от усталости, хотя он ехал верхом только три часа до восхода солнца.
— Сударь, — прервал его размышление слуга Дунстан, — вот гостиница, мы можем в ней достать воды для наших лошадей.
Жильберт равнодушно поднял голову и, не видя близко никаких зданий, бросил вопросительный взгляд на слугу.
Хитрая улыбка оживила худое и смуглое лицо Дунстана, и он указал Жильберту на то, что первый принял за три стога сена.
И правда, это было не что иное, как соломенные шалаши конической формы, расположенные в нескольких шагах от дороги и в тридцати футах от подножия горы. Вход в них был низкий и тёмный. Из одного шалаша медленно поднимался в спокойном, холодном воздухе целый столб голубоватого дыма. Красовавшаяся над ним засохшая виноградная лоза извещала, что здесь можно достать вино. По другую сторону самого отдалённого шалаша находился ров, полный воды, а на некотором расстоянии от этого рва был воздвигнут навес из прутьев для лошадей путешественников, как убежище от зимнего дождя или летнего солнца.
Пока Жильберт равнодушно рассматривал эти подробности, перед ним появился человек, согнувшийся почти в три погибели, когда проходил через низкое отверстие двери шалаша. На нем были длинные штаны из козьей кожи и одежда до колен из грубой коричневой материи, похожая на монастырскую рясу и стянутая на талии витой верёвкой. Чёрные взъерошенные волосы покрывали его квадратную голову, а чёрная жидкая борода обрамляла жёлтое лицо, на взгляд лихорадочное, чем отличаются жители Кампании.
Хотя это была первая остановка и первая гостиница в таком роде, встретившаяся Жильберту в долине Рима, но он не так-то легко удивился и даже не улыбнулся, когда остановился и сошёл с седла.
Кроме слуг, с ним был ещё погонщик мулов, служивший ему проводником и переводчиком, без которого было бы трудно иностранцу путешествовать в Италии. Крестьянин поклонился до земли и проводил Жильберта до входа в шалаш, где обыкновенно он подавал есть и пить своим гостям. В темноте шалаша Жильберт увидел грубо вытесанный стол и две скамьи, поставленные прямо на землю, хорошо утоптанную и выметенную. Но англичанин сделал знак, что хочет остаться на воздухе, и скудная обстановка была вынесена для него из шалаша. Второй шалаш служил убежищем для путешественников, застигнутых на пути в город ночным временем.
— Монах спит, — сказал хозяин, приложив палец к губам, когда слуги Жильберта очень громко заговорили у двери третьего шалаша.
Жильберт понял эти слова без помощи переводчика, так как в эту эпоху все хорошо воспитанные лица понимали провансальский язык, имевший общее с некоторыми итальянскими наречиями.
— Монах? — повторил Жильберт равнодушно.
— Он так называет себя, и на нем серая ряса, — ответил хозяин, — но мы довольны, что он пришёл, так как с ним пришло счастье, и вы служите доказательством, что я говорю правду: он пришёл ночью, и ваша милость были первым посетителем сегодня утром.
— Так вы знаете его хорошо? — спросил Жильберт.
— Все знают его, — ответил хозяин.
Он удалился, и Жильберт увидел, как он приподнял решётку из прутьев и исчез в подземелье. Его погреб был глубок и прохладен, это была одна из множества пещер, которые соединяются с катакомбами и бороздят Кампанию от Рима до холмов.
Жильберт сел на самую маленькую скамью, у стола трое слуг заняли другие скамьи и сняли свои шляпы из почтения к своему господину. Лошади были привязаны под навесом, с целью дать им достаточно отдохнуть, прежде чем напоить. Южная сторона шалаша была солнечная и жаркая, и воздух был насыщен запахом сухой травы, чистой соломы и гари.
Едва Жильберт успел задуматься, скрестив руки на рукоятке своей длинной шпаги и рассматривая волнистую пустыню, как в тот же момент из третьего шалаша вышел мужчина. Встав против солнца, он протёр себе глаза, прежде чем взглянуть в сторону сидевших у стола. Увидев путешественников, он колебался с минуту, затем приблизился к Жильберту с видимым желанием заговорить.
Выше среднего роста, он казался несоразмерно высоким благодаря своей худобе и тяжёлым складкам его шерстяной одежды, которая, казалось, прикрывала призрак.
Длинные костлявые руки, состоявшие, по-видимому, из нервов и кожи, но не лишённые изящества, были прикреплены к загорелым кистям с гибкими суставами, которые обнажались из-под слишком коротких рукавов.
Грубо угловатая голова была покрыта густой массой чёрных волос, развевавшихся на плечах. Смуглые изборождённые щеки, блестящие впалые глаза, длинные линии рта аскета, солидная челюсть, едва прикрытая жидкой чёрной бородой, — все напоминало фанатика. Перед Жильбертом было лицо и силуэт, который мог бы принадлежать «египетскому отшельнику, аскету сирийских пустынь, Иоанну Крестителю или Антонию Фиванскому». На этом человеке был надет широкий кожаный пояс, а почерневшие чётки из крупных, как орехи, зёрен висели у него сбоку и оканчивались железным крестом грубой работы.
Жильберт приподнялся на своей скамье, отодвинулся и пригласил незнакомца сесть возле него. Монах склонил слегка голову, но ни одна черта его лица не изменилась, когда он молча садился на предложенное место. Он скрестил свои большие руки на грубо вытесанном столе и устремил глаза на юг, к разрушенному городу.
— Вы иностранец? — спросил он странно-гармоничным голосом Жильберта по-провансальски после длинной паузы и не поворачивая к нему глаз.
— Я ещё никогда не видел Рима, — ответил Жильберт.
— Рима! — странствующий монах произнёс это слово с состраданием. — Вы никогда не видели Рима? Так вот, что от него осталось… Голый остов самого великолепного, прекрасного и могущественнейшего города в свете, умерщвлённого насильно, приговорённого к смерти папами и императорами, префектами и баронами, оторванного от жизни злотворной язвой империи и брошенного там, как околевшая кампанская собака на добычу зверей и ужас живого человека.
Исхудалый незнакомец положил локти на стол и гневно стал кусать ногти, устремив свои горящие глаза на отдалённые башни Рима. Тогда Жильберт понял, что это не был обыкновенный странствующий монах, выпрашивающий себе завтрак ради своей рясы, но человек мыслящий, для которого думать означало страдать.