Познакомился я с В. М. Гаршиным незадолго до выхода первой книжки нашего «артельного» журнала, куда он передал для напечатания свою «крохотную» рукопись, состоявшую всего из двух-трех четвертинок бумаги, исписанных мелким, «бисерным» почерком и заключавших в себе его известный рассказ «Attalea princeps», – это был, кажется, всего только второй его рассказ после знаменитых «Четырех дней», которые сразу создали ему известность. Эта «Attalea princeps» послужила, между прочим, поводом для одного очень характерного инцидента, о котором очень стоит здесь упомянуть.
В то время в «Отечественных записках» существовало два приемных дня в редакции: один – официально редакционный, по понедельникам, днем, когда собиралась вся редакция в полном составе, с М.Е. Салтыковым во главе; в этот день главным образом и могли видеться и беседовать с Салтыковым все, имевшие до него дело. На своей квартире он принимал сотрудников редко и только в исключительных случаях, так как общих журфиксов у него не было. Для общения же сотрудников между собою и с редакторами существовали такие журфиксы в квартире Г.З. Елисеева, в помещении редакции, куда нередко появлялся и сам Салтыков, если ему было с кем «повинтить» (разговаривать на этих вечерах он, повидимому, не любил). На одном-то из таких вечеров я и познакомился с Гаршиным. Известно, какой это был мягкий, нежный, необыкновенно деликатный и застенчивый человек, застенчивый больше от своей необыкновенной нервности. Зашел разговор о нашем новом журнале; я напомнил ему об обещании дать что-нибудь для первой книжки.
– Я, конечно, очень, очень рад был бы, если бы мог, – сказал Гаршин. – Только… я… видите… пишу мало… Все у меня не выходит… Вот попробовал… новенькую написать.
– Ну, вот и дайте!.
– Да нет… видите ли… Ничего не вышло… Говорят, плохо… Не приняли… возвратили назад… – смущенно говорил Гаршин.
– Кто не принял?
– «Отечественные записки»… Салтыков… Да это верно!.. Я теперь сам вижу… Не следовало отдавать…
– Все же вы дайте нам.
– Да как же?., как-то неловко…
– Ну, однако… дайте нам прочесть хотя…
– Хорошо… Как хотите… Я только еще просмотрю ее… может быть, исправлю.
Немного спустя «Attalea» появилась в первой книжке нового журнала.
Нужно сказать, что к нашей затее с «артельным» журналом опытный старец Салтыков относился очень скептически и все время, пока шла организация этого дела, добродушно ворчал на нас и иногда даже сердито выговаривал, что мы этой затеей только будем обессиливать «Отечественные записки», сами закабалимся в новую работу, а толку из этого никакого все одно не будет. Но молодость плохо верит «брюзжанью» опытных старцев; мы продолжали вести «свою линию» и только старались утешать старика, что мы своей затеей никакого ущерба ему и его делу не принесем. Однако, тем не менее, чем больше приближался час выхода в свет нашего новорождающегося литературного детища, мы все больше трусили и побаивались, как-то примет его наш старик?
Между прочим, представлять ему это новорожденное детище жребий пал на меня.
Как ни глубоко я верил в «добродушие» нашего сурового старика, однако меня не покидала мысль, что мне предстоит выдержать «крупное» объяснение.
Скрепя сердце в одно туманное петербургское утро поднялся я в квартиру Салтыкова с «детищем» подмышкой.
– Ну, здравствуйте, здравствуйте… Вижу уж, вижу! – сердито улыбаясь, встретил меня старик, кивая головой на протянутую ему мною свеженькую книжку.
– Вот, Михаил Евграфович, просим вас любить и жаловать, – проговорил я. заранее приготовленную фразу. – Принес на ваше усмотрение…
– Что усмотрение!.. – махнул он безнадежно рукой. – Говорил – не послушали, вольному воля… Хотите руки себе еще связать – ваше дело… Ну, показывайте, что у вас там, – проговорил он, начиная просматривать оглавление.
Я не спускал глаз с него. Вдруг по его лицу пробежала судорога; он сердито закряхтел…
– Гм… Гм… Это вы зачем же «Атталею»-то приняли?.. Это… значит… я, по-вашему, преступление сделал, что не поместил ее? А? Значит, мол, старик из ума выжил, чутье, мол потерял… так, что ли? – вдруг загремел он, повидимому действительно огорченный.
– Вы напрасно это так принимаете к сердцу, Михаил Евграфович, – говорил я, – мы решительно не думаем, чтобы эта невинная в сущности вещица могла вызвать какое-либо между нами и вами недоразумение… Написана она очень талантливо, греха в ней особого мы не видим, и для маленького журнала эта маленькая сказочка кажется вполне уместной… Другое дело – для «Отечественных записок»…
– Талантлива! Греха не видим? – заворчал опять старик. – А по-моему, это… по-моему, это – черт знает что такое! Талантлива!..
– Мне кажется, Михаил Евграфович, – говорил я, – что вы напрасно увидали в ней то, чего она не заключает в себе, вам показалось, быть может, что автор что-то проповедует…
– Да, конечно, проповедует… Фатализм проповедует… вот что-с! Самый беспощадный фатализм… губящий всякую энергию… всякий светлый взгляд на будущее… Ведь с таким фатализмом – куда же дальше идти? Ну, говорите…
– Михаил Евграфович, не найдете ли вы, что на этот рассказ можно смотреть с другой стороны, которую, как кажется, автор именно и имел в виду… В сущности чего же иного, как не безнадежного отчаяния, и можно было ожидать от хрупкого, оранжерейного существа, неожиданно заглянувшего в иной мир для жизни и борьбы, в котором вырастают и воспитываются иные силы?.. Я уверен, что именно так думал и чувствовал сам автор…
– Ну что ж, как хотите, – заговорил старик уже другим тоном. – Хотите так смотреть – смотрите… Может быть, я и ошибся… Устарел уж… Пора мне и на смену из редакторов…
Долго еще добродушный старик говорил на эту тему, долго мне пришлось защищать перед ним новое детище и рассеивать в нем разные мрачные мысли и перспективы, которые возбуждало в нем будущее и нашего журнала и нас самих. Много было высказано им хороших мыслей по этому поводу, но я когда-нибудь передам их лучше при другом случае. [1]
А теперь я вернусь к Гаршину.
Первое мимолетное знакомство с ним, а потом инцидент с его «Attalea» – вызвало во мне сильное желание познакомиться с ним поближе и именно побеседовать «по душе».
Однажды Гаршин зашел ко мне, – я очень ему обрадовался, – я было заговорил с ним радушно, попросту… но, когда пристальнее вгляделся в его лицо, у меня вдруг перехватило горло: очевидно, он не слышал и не понимал ни слова из того, что я ему говорил; глаза его, широко открытые, смотрели странным, блуждающим взглядом, щеки горели. Он взял меня за руку своей холодной и влажной.
– Нет, не говорите… Все это ужасно, ужасно! – проговорил он.
– Что ужасно? – в изумлении спросил я, так как ничего ужасного совершенно не было в том, что я ему говорил.
– Нет, не говорите лучше… Я не могу… Надо все это остановить… Принять все меры… – И он боязливо сел в угол.
В это время вошел другой знакомый, я занялся с ним и не заметил, когда исчез Гаршин из комнаты. Через несколько времени входит прислуга и передает, что «барин» сидит на лестнице и что, должно быть, ему «плохо». Я бросился туда. Гаршин сидел в одном сюртуке на ступеньках лестницы, несмотря на мороз. Когда я его окликнул, он, с улыбкой провинившегося ребенка, взглянул на меня и заплакал. Я привел его в комнату.
– Это ничего, ничего… Это так… нервы, – говорил он. – Там у меня в пальто есть пузырек…
Я нашел ему пузырек с какими-то каплями. Он выпил и, повидимому, успокоился.
– Ну, теперь надо идти, – сказал он.
– Куда же вы? Подождите еще немного…
– Нет, нет… надо… Надо непременно к одному знакомому…
И он ушел.
На другой день приходит один из наших общих знакомых и взволнованно спрашивает:
– Не видали Гаршина?.. Был он у вас? Когда? Я сказал.
– Ведь он пропал… Его два дня уже не было дома… Я рассказал о его странном поведении у меня. Товарищ снова бросился на поиски.