Когда я повернулась и пошла к двери, один из присутствующих заступил мне дорогу, а другой схватил за плечо. Набежала толпа правленцев — узнать их можно было по раскормленным рожам. О том, что допустила ошибку, я поняла лишь тогда, когда во дворе целая орава мальчишек стала кричать:
– Шпиона поймали! Немецкого!
Откуда–то появились два здоровых лба. Один отобрал у меня рюкзак, а другой крепко ухватил за ворот телогрейки. Через полчаса я услышала:
– Ведите ее в Боборыкино в сельсовет и сдайте под расписку.
Во дворе уже гудела толпа. В меня полетели камни, палки, комья грязи, и под свист и улюлюканье меня повели, причем мальчишки еще долго следовали за нами, продолжая швыряться камнями.
ЧЕРЕЗ ТЮРЕМНЫЙ ПОРОГ — НА ВОЛЮ!
Заяц может убежать, птица — улететь, зверь — защититься, рыба — скрыться в глубине… Заключенный спастись не может. Сказанное слово (и даже несказанное), неуместный вопрос — всё это могло погубить любого из нас. Одно остается — работа. И в работу я погрузилась с головой…
Но вот наступил август 1952 года и день, когда, учитывая зачеты, истек срок моего заключения.
Всё же тут чуть было не произошла осечка.
Что поделаешь, раз и навсегда приняла я решение — никогда не задавать себе вопроса: «Что мне выгодно?» — и не взвешивать все «за» и «против», когда надо принимать решение, а просто спросить себя: «А не будет мне стыдно перед памятью отца?» И поступать так, как велит честь.
Глупость? Донкихотство? Может быть… Но это придавало мне силы и закаляло волю: у меня не было сомнений, колебаний, сожалений — одним словом, всего, что грызет человеку душу и расшатывает нервы.
Отчего опять, в который уже раз возвращаюсь я к этому рассуждению? Да очень просто! Ведь вся жизнь — цепь соблазнов: уступи один раз — и прощай навсегда душевное равновесие! И будешь жалок, как раздавленный червяк. Нет! Такой судьбы мне не надо: я — человек!
Так как же должен был поступить этот человек, когда ему предлагают подписать… «обязательство», что я порываю всякие отношения с теми, кто остался в неволе, и вдобавок обещаю забыть всё, что там было, что я там видела и пережила, и никогда и никому ничего о лагере не разглашать!
Ознакомившись с содержанием этого документа, я с негодованием отказалась его подписать…
– В неволе я встречала много хороших, достойных всякого уважения людей. Кое–кто еще там остается. Я сохраняю о них добрую память и буду рада быть им полезной! Забыть же то, что там видела и пережила, абсолютно невозможно! Даже проживи я еще сто лет!
– Но эта подпись — простая формальность!
– Подпись — это слово, данное человеком! И человек стоит ровно столько, сколько стоит его слово. Я не могу так низко себя оценить!
И меня отвели обратно…
Но ненадолго:
– Керсновская! На выход! С вещами…
И вот я уже за вахтой. Хмурый, холодный день. Вернее, сумерки. Колючий морозный снег несется поземкой. Кругом белесая мгла. Я не оглянулась на 7–е лаготделение — я и без того знала, что и вахта, и ворота, и ряды бараков погружаются в снежную мглу. Впереди тоже ничего не видно, кроме вихрей сероватого снега. И где–то за этим белесым занавесом ждал меня чужой город — Норильск.
Но никто в этом городе не ждал меня…
НИНА ГАГЕН–ТОРН
Из книги «Второй тур»
«Время и пространство, пространство и время, — думала я, шагая по камере. — В начале XIX века Кант сформулировал их как координаты при постижении мира явлений. В начале XX века Эйнштейн доказал в теоретической физике относительность этих координат, а Герберт Уэллс, забегая вперед художественным прозрением, подумал о машине времени. Весь XX век человечество разрешает задачу овладения пространством и временем, невероятно ускоряя возможности передвижения в пространстве. И — лишает миллионы людей всякого пространства, заключая их в тюрьмы и лагеря. Это сдвигает у них координаты времени: время в тюрьме, как вода, утекает сквозь пальцы. Правильно ведь подметил Юрий Тынянов: Кюхля вышел из тюрьмы таким же молодым, как вошел. Он не заметил времени, потому что не имел пространства и пространственных впечатлений. Можно: или выйти таким же, как вошел, или, не выдержав, свихнуться… если не научишься мысленно передвигаться в пространстве, доводя мысль–образ почти до реальности. Заниматься этим без ритма — тоже свихнешься. Помощником и водителем служит ритм». Вспомнилось, как, на койке лежа в Крестах, я увидела Африку:
В ласковом свете
Платановой тени
Черные дети
Склонили колени
На пестрой циновке плетеной.
Дом, точно улей, без окон,
Рыжие пальмы волокна,
В синее небо вонзенной.
Солнце огромно,
И небо бездонно.
Что я об Африке помню?
Только случайные тени:
Бивней слоновых осколки,
Тонких и странных плетений
Вещи в музее на полках:
Щит носороговой кожи,
Копья с древком из бамбука,
Странно на что–то похожий
Каменный бог из Тимбукту,
Слово как свист: ассегаи.
Что я об Африке знаю?
Так отчего же так странно знакомы
Эти вот черные дети,
Листья в платановом свете,
Красной земли пересохшие комья?
Это оттого, что я сумела нырнуть в себя, собрав и сосредоточив в образе всё, что когда–то знала об Африке. И, для себя, довела этот образ до чувства реальности — выхода из камеры…
Я засмеялась своей власти над пространством… Подошла к женщинам, которые сидели в углу, как куры на насесте.
– Хотите, я вам прочту стихи?
– Очень!
И я стала читать, вперемежку свои и чужие.
В 37–м году с драгоценным другом моим, Верой Федоровной Газе, мы восстановили в памяти и прочли в камере «Русских женщин» Некрасова. Камера плакала вся.
В этот тур, в 48–м, память моя ослабела — выпадали куски, и не было помощника, с кем восстанавливать их. Но всё, что я помнила, камера впитывала так жадно, как воду — засохшая земля. Впитывали и твердили стихи те, что на воле никогда и не думали ни о стихе, ни о ритме. Теперь каждый день стали просить: «Прочитайте что–нибудь!» И я читала им Блока и Пушкина, Некрасова, Мандельштама, Гумилева и Тютчева. Лица светлели. Будто мокрой губкой сняли пыль с окна — прояснялись глаза. Каждая думала уже не только о своем — о человеческом, общем. А я вставала и начинала бродить по камере, отдаваясь ритму. Бормотала:
Если музу видит узник —
Не замкнуть его замками,
Сквозь замки проходят музы,
Смотрят светлыми очами.
Тесны каменные стены,
Узок луч в щели окна,
Но морским дыханьем пенным
Келья тесная полна.
Ты — вздыхающее море,
И в твоей поют волне