Среди них в качестве приживала, шута, юродивого обитал и кормился наш Ваня-жид. Он был тогдашней необходимостью Летнего сада, как и пораженные войной деревья, скульптуры, решетки, скамейки, дорожки, воздух. Военные начальники относились к нему благосклонно, потчевали опивками пива, остатками закуски, а по праздникам отпускали даже пайку водки, не требуя с его стороны никаких услужений.
Одевался Ваня зимой и летом всегда в одно и то же зимнее пальто с ободранным меховым воротником, в далеком прошлом — черное, и зимнюю потертую шапку с надорванным ухом. Сам он ничего никогда не просил, только правый уголок его рта при виде питейных напитков и еды начинал немного подтекать, а вопрошающие водянистые глаза — еще больше туманиться. В самые кульминационные моменты, когда стопки, стаканы, кружки пьющих объединялись с их губами, он засовывал в рот часть своего указательного пальца и начинал посасывать его, как младенец.
Рыхлая, тяжеловатая фигура шатуна резко увеличивалась книзу и заканчивалась короткими, разной длины ножками, одну из которых вывернуло рождением или войной. От этого он странно передвигался: шел-бежал-подпрыгивал. Но всю жизнь вопросительный взгляд Вани при общении с окружающими людьми сопровождался застенчивой улыбкой.
Он был совершенно безотказен, старался услужить всем — и старым, и малым. И летсадовская детвора использовала это качество нашего героя с лихвой в своих тогдашних играх и проделках. Он у них вечно водил. Происходило все жутко просто — становились в круг, и кто-то из мальчишек-малолеток начинал считалку:
— На золотом крыльце сидели царь, царевич, король, королевич, сапожник, портной. Кто ты будешь такой? Говори поскорей, не задерживай добрых и честных людей. Кто ты такой?
— Ваня-жид.
— Ну и води.
Он и водил до тех пор, пока всем не надоедало.
Но, пожалуй, главной страстью Вани-жида были игры с малолетними детьми “в песочек”. Вокруг его тезки, дедушки Крылова, в ту пору находился целый детский городок с песочницами, качелями, скамейками и т.д. Ваня с блаженной улыбкой сидел в песочном коробе и лепил детям “куличики”. Все вместе, и старый, и малый, были друг дружкою очень довольны. Обращались к нему безо всяких, прямо — Ваня, а когда слишком радивые няньки или бабки выгоняли Ваню из песочницы, то детишки поднимали страшный визг, бросались ведерками с песком и вели себя очень даже неприлично, требуя возвращения своего дружка-приятеля. А ежели летсадовские дворники совсем выдворяли бедного с площадки и даже из-за кустов, откуда он подсматривал за малышами, Ваня в горе возвращался к “Петру” или уходил раньше времени на свою писательскую, имени Фурманова, улицу, где жил с бабкой Дорой (или дурой). Он звал ее то Дорой, то дурой. Почему так, понять было трудно. Иногда, когда он задерживался, она приходила за ним — крошечная, седенькая, убранная в древний шерстяной потертый платок, стояла в стороне, молча покачиваясь, как метроном, пока наш Ваня не замечал ее и они не исчезали вместе из сада, держась за руки.
Памятник Ивану Андреевичу Крылову Ваня вообще считал своим сородичем, и, когда в его честь комиссованные командиры поднимали “У Петра” стаканы, наш Ваня обязательно присоединялся к ним и тоже выпивал свою долю за Ивана Андреевича и всех его зверей, что поместил дяденька скульптор на пьедестале внизу.
Имел ли он какое-либо отношение к древнему народу, никто не знал. А на вопрос, почему же все-таки его называют Ваней-жидом, а не кем другим, Ваня, захлебываясь смехом, отвечал, что брат его старший вообще прозывался Марой-полосатой, а полос-то у него никаких не было. Вот вам и все.
Правда, некоторые важные командиры-начальники “У Петра” рассказывали, что в войну его, голодного, хряснуло взрывной волной о стенку дома на Гангутской улице. С тех-то пор и стал он Ваней-жидом и ходит по питерской земле и Летнему саду, числясь блокадным инвалидом. А волосы у него не растут потому, что дед его Карабас-волосатый, как его бабка Дора, или дура, звала, все их семейные волосы на себя забрал и ему ничего не оставил.
— Если бы у меня росла борода, я бы портретом Маркса вместе с Энгельсом по саду ходил, и все мальчишки меня бы боялись, и Мара был бы спокойным.
— А где же твой Мара?
— В блокаду немец его бомбой побил.
Увидев, что я рисую, Ваня страшно обрадовался и стал просить, чтобы я нарисовал для него скульптуру-“мраморку” под названием “Красота”. Он ей симпатизировал, или, как говорили знатоки, имел ее своею барышней и вел с ней интимные беседы. Весной, когда обнажали скульптуру, снимая с нее зимнее деревянное одеяние, Ваня где-то добывал цветы и укладывал их у ее ног. Садовые служки, заметив Ваню подле “Красоты”, ругались и гнали его вон.
— Ты что, позорник, с мраморкой-то блудишь? А ну, пошел от нее прочь, шатун развратный...
— Я с детства ее знаю. Дора-бабка водила нас с Марой-полосатой, братиком моим, его в войну бомбой ударило, в Летний сад к Ивану Андреевичу на зверей смотреть. По дороге всегда с нею знакомила: “Смотрите, какая тетенька хорошая — всем улыбается”. Тогда она мне не нравилась, очень уж большая была. Да мне тогда вообще ваза нравилась, вон которая красная у того входа стоит за прудом. А брат мой Мара на нее плевался и хотел даже, когда ростом прибавится, побить за то, что голая стоит и страшилу зубастую за собою прячет. Но не успел, его бомбой стукнуло. А я с нею уже после войны подружился, когда понял, что страшила людей и меня боится, поэтому и прячется за нее. Ты не говори о ней мальчишкам, ладно? А то дразнить будут. И так-то пишут всякое на ресторане: “Ваня-жид + Красота = любовь” и даже хуже. Ты нарисуй мне ее, а?! Нарисуешь, обещай?! Дай честное слово! Ой, как будет здорово! Хочешь, я тебе все твои карандаши заточу? Договорились? Нарисуй, только без страшилы, пожалуйста. И не говори, что это для меня. А я ее в дом отнесу и на стенку в своей комнате повешу. Зимой смотреть на нее буду. Я здесь за шкафом живу, на Фурмановой улице, дом 5, недалеко, понимаешь? Мальчишкам только не говори, а? Мара бы их за это наказал, но его в блокаду бомбой трахнуло. А она красивая, добрая, меня не гонит и рожи не морщит, как все другие красивые женские тетки. Я видел, как один мальчишка здесь, в саду, рисовал. Карандашик слюнявил и рисовал. Здорово получалось.
А вечером по набережной в сторону Литейного моста и улицы писателя Фурманова, написавшего книжку про легендарного Василия Ивановича Чапаева, двигалась веселая кавалькада, состоящая из уличных пацанов, впереди которой шел-бежал Ваня. Они, подпрыгивая в такт, скандировали дразнилку:
— Ваня-жид, Ваня-жид по веревочке бежит... Ваня, Ваня, Ваня-жид, он копейкой дорожит... Ваня, отдай копейку...
Опубликовано в журнале: «Знамя» 2002, №12
Эдуард Кочергин
Из опущенной жизни
Рассказы
Мытарка Коломенская
Не согрешив — не отмолишься.
Пословица
“Ты сам один бессмертен, сотворивший и создавший человека, а мы, земные, из земли созданы и в ту же землю опять пойдем. Ты так повелел, Создатель мой, когда сказал: “Земля ты и в землю отойдешь”. И вот все мы в нее пойдем, надгробным рыданием творя песнь: АЛЛИЛУЙА”. Этими знаменательными словами всенощного псалмопения над почившим закончила Царь Иванна работу самозванных монашек.
— Мытарка, — обратилась она к начальственной товарке, — дай глоток церковного. Спасу нет, сухота заела, — и, отхлебнув хорошую дозу кагора из фляжки Мытарки, снова своим хриплым баском дьякона возгласила: “Во блаженном успении вечный покой подаждь, Господи, усопшему рабу твоему Василию и сотвори ему вечную память!”.
Часть родственников усопшего, не привычная к ночным бдениям, давно обмякла и спала прямо на стульях. Младшая из трех позванных отпевалок погасила три свечи из четырех, оставив последнюю на вынос тела.
— Буди сродственников, Мавка, пускай прощаются с новопреставленным Василием. На дворе катафалк стоит, — велела старшая, Мытарка, своей помоганке. — Да иконку поправь. А ты, начальник, целуй венчик на челе отца своего и целуй образ Спасителя, да испроси прощение у лежащего во гробе за все неправды, допущенные к нему при жизни, — учила Мытарка сына умершего старика Василия, складского заведующего в порту.