В знак приветствия он потрепал меня по щеке и предложил перекурить. Зелье у него было высшего качества, дым получался густой, причудливо извивавшийся в темнеющем воздухе, он щекотал легкие и заставлял глаза блестеть. Однако я сел рядом не столько чтобы курнуть, сколько чтобы разговорить Луисардо. Я хотел, чтобы он рассказал мне последнюю, самую свежую городскую байку. Мне надо было знать, какая доля правды содержится в том, что рассказывают о Милагрос, и прежде всего — какая доля лжи. Никто не мог справиться с этим лучше, чем Луисардо, потому что Милагрос была его сестрой и люди постоянно о них судачили. Все как один твердили, что живут они душа в душу, а спят бок о бок. Короче, мне хотелось, чтобы Луисардо раскололся. Однако Луисардо притворялся, что пропускает мои вопросы мимо ушей, уходил от разговора и внимательно следил за выпорхнувшим из календаря листком, который вился в воздухе, выделывая пируэты, потом взмыл к небу и спланировал на голову святого — малопристойной фигуры, которая, чтобы моряки не терялись в море, венчала вход и благословляла выход из порта. Вот чем занимался Луисардо, когда послышались выстрелы.
Будь Луисардо блаженным, он бы подумал, что смерть путешественника — еще одно совпадение, которое приготовил ему дьявол. Но Луисардо не был блаженным, и мне тоже вскоре предстояло навсегда утратить невинность. В тот вечер я обнаружил, что умирают с открытыми глазами и что невинность — грех, особенно тяжкий, когда ее теряют. Поэтому и прибытие путешественника в Тарифу было скорее первопричиной,чем случайностью,так же как и его смерть, которую я видел совсем рядом. Я закрываю глаза и вижу кошек, заметавшихся после первых выстрелов, и путешественника, который, загребая руками, царапает ветер, прежде чем рухнуть. И я вижу, как его тело бьется на пристани, словно только что пойманный хурель. Прежде чем он успел узреть мир иной, на его губах выступила кровавая пена, смешанная с богохульствами. Затем наступила тишина; яростная тишина, которая длилась века и которую не могли осквернить ни вой парома, ни писклявые истерические крики иностранок, которые приехали на разноцветных грузовичках в мокрых бикини и с жирно накрашенными ртами. И я тоже не мог нарушить ее, меня вдруг стало беспокоить, как прозвучит мой голос, когда я открою рот. Но до того как приехали журналисты и жандармы, как птички, слетающиеся за своей порцией дождевых червей, я расскажу, как все случилось. И хотя следователь запишет в своем протоколе, что смерть путешественника наступила вследствие третьего выстрела, насквозь пробившего правую сонную артерию, я точно знаю, что смертоносные пули застряли в кожных покровах его памяти. Но не будем заходить так далеко.
Луисардо был ребенком, которого боги, наверняка чтобы скоротать время, наделили тем, что мы, смертные, называем «докторским глазом», особенность которого заключается в том, что стоит ему смутно завидеть незнакомца, как у него уже готов его рентгеновский снимок. Из чего следует, что Луисардо рассматривал людей как игрушки, созданные ему на потеху. С неизлечимой склонностью к разного рода выдумкам он выбирал в жертву любого, кто чем-либо привлек его внимание, и, в мгновение ока выбив у него из-под ног почву настоящего, отправлял в путь — пленником своей судьбы и тени. Он воображал своего персонажа на улице, кишащей опасностями, или, к примеру, на кофейной плантации, по которой бродят сочащиеся патокой полуголые туземки. Луисардо устраивал ловушки в кроссворде жизни, отметая правила расхожей морали, не обращая внимания на красный свет семафора и пешеходные переходы, молнии и автоматические замки. Щелк. Он выбирал человека из толпы и снаряжал в дорогу, обув в башмаки со скрипом, которые всегда кажутся новенькими. И таким манером заводил его в туннель предполагаемого времени, где минуты могут тянуться, как дни, а ночи укладываются в пару слов.
По той же самой причине, когда путешественник появился на пристани с рюкзаком на плече и стал расспрашивать про суда, отправляющиеся в Танжер, Луисардо подыскал ему место в сюжете, которому суждено будет перелетать с балкона на балкон. История крови, окропившей прибрежный песок. Так истончившаяся фигура путешественника пройдет сквозь ночи черных лун и разноголосицу ранних базаров. Прежде чем вспыхнуть ослепительным сполохом, озарившим Тарифу с ее двумя церквями, замком и единственным кинотеатром. Вскоре после его злой смерти, в самый разгар допросов и дачи показаний, когда пепел еще не рассеялся в воздухе, редко можно было услышать разговор, в котором путешественнику не перемывали бы косточки. Однако запала хватило всего на несколько месяцев. Не забудьте, что здесь все забывается очень быстро, и, когда миновала летняя жара и проступила первая позолота осени, путешественник стал стираться из нашей памяти, пока не исчез совсем. Словно ветер одним дуновением развеял его имя, как пепел, словно он был обречен сгореть в болтовне людей, которые трещат без умолку, как сороки.
Вскоре я узнал, что путешественник перепробовал несколько разных занятий, и все одинаково безуспешно, потому что по-настоящему его ничто не интересовало. В последнее время его работа была связана с обслуживанием гостиниц. Там ему приходилось раздваиваться и растраиваться. Выходило так, что Луисардо не только напророчил ему будущее, но и угадал кое-какие подробности его прошлого. Еще про путешественника говорили, что последнюю ночь он пил в компании Милагрос, а потом она, то ли по безразличию, то ли по бесстыдству, зазвала его к себе. И что они стали заниматься любовью, даже не позаботившись закрыть ставни. И еще рассказывают, что рассказывают, будто Милагрос мяукала, как раненая кошка. Хотя последнее Луисардо приписал злоречию людей, которые наслаждаются своим словоблудием. По его словам, жалобные стоны Милагрос были выражением боли, а не страсти, потому что, когда Хуан Луис Муньос, свинарь, заглянул к ней, Милагрос вела себя тише воды ниже травы. И что свинарь готов в этом поклясться и так и сказал по телику. Ну и пусть — по словам Луисардо, Милагрос брила ноги, а путешественник курил, примостившись на краешке дивана, с запавшими от бессонницы глазами и ядом ожидания, бродившим у него в крови. Таким образом неистощимый на выдумки Луисардо подкрашивал действительность на свой вкус, описывая мне путешественника за несколько часов до смерти — загнанного человека с одной только мыслью: как спасти свою шкуру. В бессонных зрачках отражается лик неотвратимо надвигающейся смерти — так-то, малявка; он скрежещет зубами, и мясницкий нож дрожит в его деснице. Он то и дело встает, раздергивает занавески и пристально смотрит на другой берег, поминутно спрашивая себя, каково это — умирать.
Только потом, когда память о путешественнике стерлась из разговоров обитателей самых благопристойных улиц, только потом до меня дошло, что Луисардо напророчил ему будущее в тот самый вечер, когда мы увидели, как он шляется по пристани, накануне его смерти, за день до того, как ему выдали паспорт и отмерили срок: ближайшую ночь и следующее утро, потому что вечером его убили. И хотя он спрашивал о судах на Танжер, нужно ему было совсем иное. Луисардо понял это, едва его увидел. Он прочел это на его лице, в искрящихся глазах, в манере докуривать сигарету до самого конца, обжигая губы.
Он говорил, что солнечный жар высмуглил его щеки и что его фигура выделяется на фоне тяжелого красного занавеса заката, спускавшегося над Проливом. Вся его поклажа состояла из переброшенного через плечо рюкзака, и, несмотря на августовское пекло, он был одет в поношенную куртку; куртку с оторванными пуговицами и подозрительно оттопыренным карманом, где, похоже, лежал револьвер. На голове у него была фуражка, морская фуражка капитана из Сан-Фернандо; козырек затенял остроносый профиль, зеленоватые глаза и мавританские веки. Путешественник пристально вглядывался в очертания другого берега — скалистый горб, который рыбаки называют Сьерра-Буйонес, а мавры — Обезьяньей горой, Джебель-Муза. За этим местом, где угрюмые океанские воды сшибаются с водами древнего моря, предание закрепило имя Геркулеса. Видимо, он воздвиг свои столбы потехи ради, потому что это не входило в число повелений микенского царя. И похоже также, что, совершив свой подвиг, Геркулес присел и погадил на оба берега. А потом обозначил каждую кучу латинским присловьем «Nec plus ultra». [1]И никаких камней не понадобилось.