Литмир - Электронная Библиотека
A
A

— А ты моё письмо-то получил?

— Получил, да вы там ничего почти и не написали. Я не понял.

— Как же? Ведь этому человеку, от которого письмо я тебе послал, и нужно помочь. Преподобный-то Серафим не обидится на меня, а деньги, что для меня приготовил, ты на него и израсходуй.

— А где же он?

— Да в Курске живёт: в письме-то и адрес его написан.

— В Курске? — спрашиваю. — Значит, туда ехать нужно?

— Вот и съезди туда, разыщи его, да помоги устроиться ему. Он несчастный, безрукий. А письма-то пишет левою рукою.

Тогда я понял, почему подчерк письма большой и прямой, неуверенный…

— Ему руку-то на заводе оторвало.

Я получил благословение и немедленно отправился в Курск, где родился преподобный Серафим. Долго подробно рассказывать. Где-то на краю Курска, в Ямской слободе, у нищей женщины, у которой кроме пустой хатки и полуслепого котёнка ничего не было, и нашёл себе приют несчастный И. Ф. У нищей была внучка, шестилетняя Варечка…

Бедные, бедные! Как они жили! Можно было судить уже и по котёнку: все рёбра у него были наперечёт… Но какие обе кроткие… Святая нищета. И не роптали. Так и котёнок: смотрит вам в глаза и лишь изредка жалобно замяукает, когда вы едите: “И мне дайте”. А посмотришь на него, он стыдливо сомкнёт глазки свои, — точно и не просил, и опять молчит кротко. А человек есть себе в полное удовольствие. Вот и в миру такая же разница бывает.

А избушка-то низенькая и сырая: до потолка головою достанешь.

И у такой-то нищей нашёл себе пристанище другой бездомный, безрукий, бессчастный…

У богатых ему не нашлось ни места, ни хлеба. Недаром и нам Господь наказал: не видели мы скорбей, а теперь и самим пришлось смотреть из чужих рук…

Познакомились… Потом пошли собирать помощь по богачам: задумали с ним “лавочку” открывать. Мало набрали… За жуликов, должно быть, нас больше принимали. Ничего не вышло.

— Поедемте к о. Исидору, посоветуемся.

И опять — в Гефсиманию. А характер-то у безрукого — отчаянный. И у меня смирения нет… Сколько раз мы с ним ссорились в пути.

Наконец доехали. Было уже начало октября. И в Москве снег выпал. Холод стоял. Идём мы к келии о. Исидора. Я вошёл первый, скинув галоши. А И. Ф. ещё в сенях обивал свои сапоги от снега.

— Батюшка! — воспользовался я, пока был один с ним. — Какой он трудный, И. Ф.!

— Трудный? — спокойно переспрашивает меня о. Исидор. — А ты думаешь, добро-то делать легко? Всякое доброе дело трудно.

В это время вошёл и И. Ф. Мы только что пред входом раздражённо о чём-то говорили с ним. Но как только он увидел о. Исидора, с ним произошло какое-то чудесное превращение: он улыбался радостно, сделался милым и с любовью подошёл к батюшке — так и он называл его. О. Исидор ласково благословил его.

— Садись, брат Иван, садись, — спокойно и любезно указал ему на стул.

И. Ф. сел, всё молча улыбаясь.

— Ах, брат Иван, брат Иван! — грустно, но сострадающе-ласково сказал батюшка. — Как тебя Бог смирил, а ты всё не смиряешься.

… Здесь можно сказать, хотя бы кратко, о несчастии Ивана Фёдоровича. Сначала он был машинистом на Московской-Курской железной дороге. Но, по-видимому, благодаря крайне неуживчивому характеру своему, и там не ужился. После поступил на завод к какому-то еврею в Киеве. Тот предложил начать работу на второй день Пасхи. И. Ф. согласился, хотя другие не желали. Во время работы он увидел, что приводной ремень может соскочить с малого колеса. Желая поправить его на ходу, он неосторожно приблизился и был втянут машиною. Ему оторвало правую руку совсем, порезало спину; а на левой руке остались лишь большой палец да половина указательного. Едва не скончался… Суд суд определил ему или пожизненную пенсию от хозяина или единовременное удовлетворение. Он, конечно, согласился на второе… Но скоро всё прожил. И остался без денег, и без рук. Во всём прочем он был человек очень здоровый, высокий и красивый. И лишь ранняя лысина — ему тогда было около 30 лет — ещё более открывала большой лоб его.

По разным местам долго скитался он калекою, и уж не знаю как, но попал он в Гефсиманский скит к о. Исидору. А батюшка особенно привечал людей несчастных, выброшенных из колеи жизни, как говориться “потерянных”: какой-то бывший московский адвокат, исключённый не за хорошие дела своею корпорацией, хотел покончить с собою, но был пригрет батюшкой и спасался им; всякие бедные, нищие из Сергиева Посада встречали в нём покровителя. Нередко он в неурочное по-монастырски время ходил к ним, чтобы утешить, как-нибудь помочь; ему за то делались выговоры от игумена; но он продолжал делать своё дело милосердия. Зимою из рук кормил мёрзнущих воробьёв.

Вот к нему-то, как к солнцу тёплому, и привёл Бог несчастного калеку. И с той поры И. Ф. так привязался к батюшке, что, собственно, им, можно сказать, и жил.

— Я — всем лишний, — говорил он мне много после, — только один батюшка Исидор любил меня…

И это, по-видимому, была правда: любить его при несмиренном характере было трудно, а у нас тоже терпения не хватает, ибо любви нет. А о. Исидор был — сама любовь, потому-то грелся около него несчастный. Потому и всякие слова его принимались И. Ф. совершенно легко. “Как тебя Бог смирил”, — скажи это я, была бы буря злобы, упрёков. Но когда эти слова сказаны были от любящего сердца о. Исидора, то И. Ф. ни слова не промолвил, только наклонил покорно голову и, улыбаясь, молчал.

Я удивился: как же он только минуту назад без удержу ссорился со мною, а сейчас с улыбкой молчит?

Какое-то укрощение зверей! — подумал я. Преподобный Серафим кормил медведя, а не знаю: легче ли бывает утихомирить иного человека?

И батюшка ласково подошёл к нему и тихонько стал гладить его по лысой голове. Тот наклонился ещё ниже и сделался совсем кроткою овечкою. А хорошо бы, если он ещё и поплакал: ещё легче ему было бы, и ещё более он смирился. А благодать Божия ещё более согрела бы и укрепила его, бедного. Но и виденного мною было достаточно, чтобы удивляться великой силе любви о. Исидора.

Потом мы говорили о том, что же делать нам с И. Ф. Батюшка “особенного” ничего не сказал, дал лишь нам заповедь:

— Как-нибудь уж старайтесь, хлопочите: Бог поможет вам обоим во спасение.

Это и было “особенное”: ему нужно было, чтобы у несчастного калеки был хоть какой-нибудь попечитель — тем более что скоро батюшке предстояло уже и умирать, и тогда И. Ф. остался бы опять одиноким. А для меня нужно было упражнение в заповеди Божией о любви к ближним. Апостол Павел говорит, что “весь закон в одном слове заключается: люби ближнего твоего, как самого себя” (Гал. 5,14).

И тогда я понял, что означала коротенькая надпись, сделанная тонким и прекрасным подчерком о. Исидора на письме И. Ф., посланном мне летом: “Заповедь Господня светла, просвещающая очи” (Пс. 18).

Так мало-помалу раскрывался ответ о. Исидора о моём монашестве: я думал преимущественно о форме, а он — о духе; я полагал, что вот примешь постриг, наденешь иноческие одеяния — и будто главное уже сделано. А батюшка обращал мою душу к мысли об исполнении заповедей Божиих, о следовании закону Господню. А этот закон у царя Давида в указанном псалме сравнивается с светом солнышка, озаряющего всю вселенную (Пс. 18,2-7). И как оно затем “укрепляет душу,.. умудряет простых,.. веселит сердце,.. просвещает очи” на всё, “пребывает вовек” (ст. 8-10).

Вот почему заповеди, а не монашество “вожделеннее золота… слаще мёда” (ст. 11). “И раб Твой, — говорит Господу царь Давид, — охраняется ими”, а не одеждами чёрными; и “в соблюдении их великая награда!” (ст. 12).

Вот куда повёртывал мои мысли батюшка, опытно исполнявший заповеди Божии… А мы, молодые студенты, увлекались другим; не скажу — карьерой, нет, но — мечтаниями о горячей любви к Богу, о подвигах святости, о высокой молитве…

А до этого-то нужно был ещё долго исполнять заповеди Божии. И только исполняя их, на деле научишься всему; и, в частности, прежде чем возноситься в заоблачные сферы созерцания, молитвы, святости, человек пробующий исполнять заповеди Божии, увидит сначала САМОГО СЕБЯ, свои немощи, своё несовершенство, грехи свои, развращённость воли своей, до самых тайников души. Вот что значит: заповедь Господня “просвещает очи”…

2
{"b":"156044","o":1}