Позднее-благодаря рассказам Шефольда, который черпал свои сведения от Хайнштока, — он понял, что эта пустота, это молчание являются отнюдь не необъяснимой особенностью таинственной войны, а, видимо, следствием того, что майор Динклаге оказался таким специалистом по маскировке; это-то и определяло обстановку перед 3-й ротой.
— Может, нам все-таки выйти на передовую и расспросить часовых? — предложил Уилер. И как бы в оправдание себе, добавил:-Любой разведчик-от природы Фома неверующий.
Джон кивнул. Он все равно уже не мог больше сидеть в этой комнате. Он посмотрел на часы и сказал:
— Люди, которые сегодня в полдень дежурили на участке над Хеммересом, потом отдыхали до четырех. Сейчас они снова в своих окопах там, наверху.
Они встали, надели куртки и пилотки.
В канцелярии майор Уилер остановился, повернулся к Джону и сказал:
— Я думаю, тревогу ты можешь отменить.
— Вы слышали, — сказал Кимброу старшему сержанту. — Тревога отменяется!
— Да, сэр, — сказал старший сержант. — Я передам приказ взводам.
— Я продолжаю считать, что майор и Шефольд просто заболтались, — сказал Уилер, когда они вышли на деревенскую улицу.
— Не думаю, — сказал Джон. — Сколько же можно.
Голоса их глухо звучали в темноте, сквозь которую еще пробивался прощальный свет, в пустынной тиши деревенской улицы, где пока не было людей: приказ об отмене тревоги еще не дошел до взводов.
— Есть у меня одно странное подозрение, — сказал Уилер. — Я готов допустить, что Шефольд решил остаться на той стороне. Он ведь безумно хочет домой. И вот он попадает к такому типу, как Динклаге. Это могло полностью изменить его планы.
Джон не ответил, да Уилер и не ждал, что Джон что-нибудь скажет.
— Два немецких патриота! — воскликнул он. — И оба брошены нами на произвол судьбы. Да, — добавил он, понижая голос, — Шефольд ведь тоже наверняка сказал себе, что мы, спокойно пожимая плечами, смотрим, как он идет к Динклаге; и еще он мог сообразить, что мы отправим его обратно в Бельгию, когда он выполнит задание, которое даже не было нашим заданием, и тем самым для него снова начнутся эмигрантские мытарства. Не очень-то роскошная перспектива, учитывая характер Шефольда и обстоятельства его жизни.
— Остаться на той стороне? — переспросил Джон. — Как ты себе это представляешь практически? У него нет документов.
— Во-первых, у него есть документы, — сказал Уилер. — И даже вполне пригодные, я их видел. Во-вторых, он входит в исправно функционирующую немецкую группу Сопротивления. Этот коммунист, например, о котором он нам все время рассказывал и который вовлек его в эту историю с Динклаге, мог бы наверняка без особых трудностей спрятать его. А если еще и майор сказал ему: «Оставайтесь! Я возьму вас под свое крылышко…»
— Шефольд, конечно, чуточку сумасшедший, — сказал Джон. — Но не до такой степени.
Он вспомнил, как выспрашивал Шефольда о Динклаге в прошлую субботу, когда этот грузный человек принес известие о плане майора. «Он был явно разочарован, что я не прыгаю до потолка от восторга, — подумал Джон. — И взволнованно защищал Динклаге, когда я назвал майора (только в юридическом смысле, хотя этого он вообще не понял!) преступником. «Динклаге - образованный немецкий бюргер, — сказал он тогда. И добавил:- Такой же, как я, если угодно». Все это говорит в пользу предположения Боба о глубоком внутреннем понимании между этими двумя немцами, со всеми вытекающими отсюда последствиями. Против этого говорит, собственно, лишь то, что доктор с недовольным видом молчал, когда я спрашивал, что заставляет майора так поступать. У него не только не было объяснения на этот счет, но он и не хотел искать объяснения, это было очевидно».
— Тут дело не в сумасшествии, — сказал Уилер, — а в национальном чувстве.
Он сказал: «Feeling for one's country» [84]
«Предположим, — подумал Джон, — я эмигрировал бы из Америки из-за американского Гитлера, — при мысли об этом у него перехватило дыхание, — тогда, наверно, я бы тоже не устоял, дай мне кто-нибудь возможность вернуться в Саванну, в Фарго, к старому доброму Окефеноки».
У него получилась (не переводимая на немецкий) игра слов: country [85]и county [86], когда он сказал:
— У меня нет чувства родины. У меня есть только чувство родных мест.
Уилер испытывал соблазн прочесть ему лекцию о понятии «родина», защитить известный тезис, что не бывает национального чувства без чувства любви к родине, что чувство родины — всего лишь первый шаг на пути к национальному чувству, и так далее, но вдруг раздумал. В данном случае этого известного тезиса оказывалось недостаточно. Хотя молодой офицер, привлекший его внимание еще в начале военного похода, любил свое болото (которое, во всяком случае, было американским болотом) там, на юге, он тем не менее ни за что не давал уговорить себя, что из-за этого любит и всю Америку. Америка казалась ему слишком большой, чтобы ее можно было любить.
«Значит ли это, — спрашивал себя Уилер, — что чувство любви к родине может стоять на пути формирования национального чувства?» Парадоксальная мысль, совершенно не изученная, насколько он знал, гуманитарными науками и потому, пожалуй, достойная того, чтобы ею заняться. Например, в аспекте средневековья. В средние века — тут Уилер чувствовал себя уверенно - ощущение дома давала людям не национальная, а географическая общность.
Слова «гуманитарные науки» возникли в его сознании, разумеется, по-немецки (в английском такого выражения нет, соответствующий факультет университета в Англии и Америке называется «Arts» — «искусства» и противопоставляется «Sciences» — «науки», под которыми подразумеваются так называемые точные или естественные науки): так как Уилер был специалистом по немецкой средневековой литературе, он, оставаясь американцем, прежде всего ощущал себя все же немецким гуманитарием, а не англосаксом, занимающимся искусствами. И кроме того, это напрашивалось само собой: мысленно произносить слова «гуманитарные науки», шагая в синих сумерках на восток, по направлению к Германии.
С высоты они видели и слышали битву на севере, огни, кружившие в уже ночном небе, отдаленный грохот артиллерийских залпов. Битва на севере не затихала и с наступлением темноты. Иногда она успокаивалась днем, чтобы к вечеру разразиться с новой силой.
Окопы находились под силуэтами деревьев. Краски уже исчезли, остались только различные оттенки темноты — от абсолютной черноты листьев и серого цвета касок до бледных лиц солдат, обернувшихся к ним из окопов на звук приближающихся шагов.
Они выяснили, что сегодня в полдень никто ничего не слышал, даже отдаленного эха выстрела.
Они прошли еще несколько шагов-до того места, где сквозь призрачное переплетение лесного орешника можно было видеть внизу, в долине, хутор Хеммерес, словно слабо фосфоресцирующий кусок гнилушки.
Солдатам, стоявшим в окопах по обе стороны дороги, поднимавшейся вверх от Хеммереса, Джон сказал:
— Сегодня будьте особенно внимательны! Я жду доктора, который должен появиться вечером. Передайте это тем, кто вас сменит!
Он мог не сомневаться, что они знают, кого он имеет в виду. Для солдат 3-й роты доктор был фигурой знакомой.
Джон подумал: если бы операция состоялась, было бы весьма кстати, что ночь ожидается такая темная. Луна узеньким серпом виднелась на востоке; в одну из ближайших ночей наступит новолуние.
На обратном пути он снова погрузился в воспоминания о своем разговоре с Шефольдом в прошлую субботу. Тогда он еще не осознавал, что взялся вести дело-дело Динклаге. Это он понял лишь спустя какое-то время, хотя и довольно скоро — не позднее, чем на лекции у полковника Р.
Но сейчас, похоже, речь шла уже не о деле Динклаге, а о деле Шефольда, и если еще можно было сомневаться в том, действительно ли он взялся за дело Динклаге, то уже не могло быть никакого сомнения относительно того, что дело Шефольда так и останется за ним. Конечно, не он один виноват в том, что теперь появилось еще и дело Шефольда. Но его не утешало то, что другие — прежде всего майор Динклаге, потом этот коммунист, а также женщина, которая была посредницей между майором и коммунистом, — столь же ответственны за переход Шефольда через линию фронта, как и он, Джон Кимброу. В конце концов, довольно было бы одного его слова, чтобы предотвратить этот поход, из которого доктор, судя по всему, не вернется.