Литмир - Электронная Библиотека
A
A

Сначала они говорили о птице, которой Кэте боялась. Хайншток рассказывал ей, как живут сычи. Они летают в сумерках и в темноте по старым лесам, убивают полевых мышей, сгоняют маленьких птиц с ветвей, где те спят, проглатывают свою добычу вместе с шерстью или перьями, потом выплевывают клубки перьев и пуха.

— В зимние ночи можно услышать их любовные призывы, — говорил Хайншток. — Здесь в лесах много сычей.

— Я их уже не раз слышала, — ответила она. — В Берлине тоже масса сычей.

Она вспомнила, как прошлой зимой кричали по ночам сычи в садах Ланквица: низкое «ху-ху-ху», за которым следовало более высокое по тону, раскатистое, тремолирующее «у-у-у». Она и не подозревала, что это их любовные призывы.

— Зимой, — добавила она, — меня здесь и в помине не будет.

Он промолчал.

Уже позднее — когда они заговорили о мерах, принятых майором Динклаге, — он сказал:

— Сегодня у меня впервые появилось сомнение в том, что все было бы уже позади, если бы я жил в Бляйальфе.

Весь день он слушал с высоты над каменоломней тишину, всматривался в неподвижность — следствие мер, осуществленных майором Динклаге.

К чувству, которое испытывает Кэте — как по отношению к Хайнштоку, так и по отношению к Динклаге, — с самого же начала примешивается критика. Она никогда не была влюблена «без памяти». Что касается Динклаге, то к нему она относится даже более критично, чем к Хайнштоку. Хайнштоку она могла сказать: «Я тебя и не люблю вовсе, ты мне просто приятен»; в отношении же Динклаге слово «приятен», как можно предположить, вообще неуместно: его она просто любила. Она была в состоянии наблюдать за собой и снова и снова обнаруживала, что ее критика неизменно превращается в желание быть с ним.

И тогда она была неприятна сама себе. Вообще она отличалась способностью к самокритике. Она всегда старалась помнить, что сама не лучше тех, кого критикует.

Но бывали моменты, когда Динклаге был ей очень приятен.

В один из дней следующей недели, когда план уже начал обретать конкретные очертания, он рассказал ей, как воспрепятствовал эвакуации Винтерспельта. Он не сказал — почему. Почему, собственно, он не сказал? Она бы обрадовалась.

— Тогда же я предложил полковнику Хофману, — сказал он потом, — взорвать виадук у Хеммереса. Мой план уже вполне созрел, и я знал, что этот виадук очень облегчит его осуществление, и все же я предложил взрывать. Можешь ты мне это объяснить?

Конечно, он вовсе не ждал, что она ему это объяснит, и Кэте промолчала, понимая, что операция может в последний момент очутиться под угрозой, если она скажет: «Это доказывает, что твой план для тебя — абстракция, навязчивая идея, нечто такое, чего ты на самом деле вовсе не хочешь».

Но он был ей очень мил, когда задавал себе такие вопросы.

Или когда произносил такие монологи:

— Я никогда не посылал карательных отрядов, никогда не участвовал в акциях против населения. Вот главная причина, почему я всегда отказывался воевать в России.

И он с удовлетворением похлопывал себя по правому бедру.

— Но, господи, — сказал он как-то, — до чего же бессмысленные вещи приходилось мне иногда делать. Я выполнял приказы - начать наступление или удерживать позицию, — которые с военной точки зрения были совершенно идиотскими, которые все, вплоть до командования дивизии, единодушно считали нелепыми во всех отношениях. Я видел сотни, нет — тысячи людей, мертвых и раненых, они погибли или оказались ранеными только потому, что какое-то дерьмо за письменным столом в штабе армии считало себя полководцем. Но я подчинялся, всегда.

Я никогда еще не позволил себе не выполнить приказа, — повторил он.

«Если удастся осуществить его план, — подумала Кэте, — это искупит его вину в том, что он выполнял все приказы».

Динклаге, этому человеку, пекущемуся об этике, раздираемому противоречиями, незачем было беспокоиться, что его отношения с Кэте ограничатся постелью. Ибо именно эта сторона их отношений, к его глубочайшему разочарованию, перестала существовать уже в ночь с пятницы на субботу, то есть с б на 7 октября.

Во всяком случае, этой ночью Кэте спала с ним в последний раз, притом уже не была поглощена им в той мере, как прежде. Замысел, который он раскрыл ей в канцелярии, в комнате с табличкой «Командир» на двери, еще до того, как они поднялись в его спальню, отвлек ее от всего остального.

Надо только представить себе эту сцену! Она нашла его склонившимся над картами, при тусклом свете висящей под потолком лампы, и он, очень естественно, без всяких вступлений - как шесть дней назад, когда она вошла с лампой в руках в канцелярию и он сказал: «Это спасет мне вечера», — заговорил о своем плане. Несколько раз, когда боль в бедре становилась невыносимой, он выпрямлялся, а потом при свете фонарика снова буквально впивался в карту. Кэте, стоявшая рядом, не следила за лучом света, она только делала вид, что ее интересует расположение хутора Хеммерес и кончающегося возле него виадука, над которым кружил кончик карандаша Динклаге; она прислушивалась к звуку его голоса, к интонации, с какой произносят математические формулы, ждала, когда в его речи появится возбуждение, взволнованность, пусть даже элемент авантюризма, ибо именно этого следовало ожидать от офицера, которому всего лишь 34 года и который задумывает неожиданную и смелую военную операцию. Но это возбуждение, взволнованность, авантюризм так и не появились.

Зато сама она пришла в крайнее волнение. Если план удастся осуществить, это будет великолепно. Ей хотелось схватить Динклаге за плечи и потрясти, чтобы заставить его сделать какой-то жест.

Легкость, с какой она сообщила ему, что знает кое-кого, кто мог бы связаться с американцами, почти небрежная интонация, с какой она произнесла: «О, если все дело в этом!», избавляя тем самым Динклаге от главной трудности, были абсолютно наигранными.

В действительности же она поняла, во что ее втягивали, и испугалась. Динклаге не противился тому, что она превращала его абстрактные размышления в конкретные, но, едва включившись в этот процесс, едва назвав ему (впервые) фамилию «Хайншток», едва заговорив о своем знакомстве с Хайнштоком (о подлинном характере их отношений она сообщила лишь на следующую ночь), Кэте уже обнаружила в себе следы раздумий о возможной ценности абстракций; пока, впрочем, это были лишь смутные, ускользающие мысли, нерасшифрованная морзянка сомнения.

Да уж, ввязалась она в историю! И, спросив себя мысленно, что же это за история, не нашла ответа; зато в памяти вдруг всплыло выражение, которое она часто слышала в Берлине: «Вот это номер!»

Просто подумала: «Вот это номер, а?»

Она и сама не могла бы ответить на вопрос, когда у нее созрело решение, что больше она не будет спать с Динклаге, — этой ли ночью, когда она уже не могла заставить себя думать только о ласках, а взволнованно размышляла о том, что надо предпринять сразу после рассвета, или во время разговора с Динклаге на следующий день, когда она была разочарована, неприятно поражена, полна дурных предчувствий из-за того, что Динклаге настаивал на своем требовании: Шефольд должен прийти через линию фронта, изобразив это условие как дело чести.

50
{"b":"155609","o":1}