— Прежде чем они забудут меня в моей каменоломне, — сказал он, — прежде чем они снова начнут говорить обо мне как о замаскированном коммунисте — что они, впрочем, делают и сейчас, — я какое-то время буду самым полезным идиотом здешних мест.
— Стало быть, ты позволяешь себя подкупать.
— Что ты хочешь, — сказал он, — революции не будет, они договорятся.
— И ты с ними договоришься?
— Просто снова возникнут буржуазные нормы отношений.
— Но тебе, — сказала она, — тебе же не нужна их плата за молчание.
— Плата за молчание, — сказал он, — как это звучит! Я не буду покрывать ничьих преступлений. Только слабости. Но поскольку даже крупных преступников не будут заставлять расплачиваться за содеянное, то уж мелкие оппортунисты и вовсе имеют право улизнуть от расплаты. И я помогу им в этом.
— За кофе и вино?
— За кофе и вино, — сказал он. — Я уже все точнейшим образом обдумал. Мне предстоит жить с этими людьми еще лет двадцать или тридцать. Как это ни странно, тех, кто однажды принял у них четверть фунта кофе, люди предпочитают тем, кто ведет себя так, словно является воплощенной добродетелью.
— А зачем жить с ними вместе? — спросила она. — Уйди!
Не получив ответа, она сказала:
— Меня, во всяком случае, здесь не будет, когда вы начнете договариваться друг с другом.
Утверждение, что революции не будет, было одним из его обычных доводов. В глазах Кэте он приобретал тем самым большое сходство с Динклаге. С тех пор как она познакомилась с Динклаге, она поняла, что Хайншток говорит о революции так же, как Динклаге о своем плане. Революция для Хайнштока и план для Динклаге были абсолютными и неосуществимыми истинами. Революция произойдет когда-то, но не при жизни Хайнштока; план Динклаге обречен на то, чтобы остаться игрой ума, оперативной схемой на карте. Только вот Динклаге совершил неосторожность, сделав участницей этой игры Кэте. Она хоть и интеллигентка, но одержима стремлением превращать абстрактные идеи в жизнь, теорию в практику, если ей представлялась для этого хоть малейшая возможность.
Во время того разговора она сидела, сжав кистью одной руки запястье другой — типичный для нее жест, когда она совершенно с чем-то не согласна, когда ей что-то очень и очень не нравится. Позднее она разжала руку-не потому, что ее убедили аргументы Хайнштока, а потому, что поняла свое бессилие; возможно также, просто потому, что решила закурить сигарету.
Этот разговор происходил, когда Динклаге еще не появился на горизонте. Хайншток уже тогда показал, что не готов выполнить моральные требования, которые предъявляет двадцатичетырехлетняя женщина.
Возможно, Хайншток недооценил Кэте. Поскольку она была учительницей и хоть и недолго, но все же занималась преподаванием, она, возможно, готова была признать, что чистота учения не обязательно должна воплощаться в учителе. И можно предположить, что она разделяла взгляд Хайнштока на людей, являющих собою ходячую добродетель, и что человек со слабостями, даже живущий в таком явном разладе со своими взглядами, как этот марксист и владелец каменоломни, казался ей более достойным любви, более интересным, чем какой-нибудь ограниченный и неуязвимый доктринер.
Только в прошлую субботу, 7 октября, в Хайнштоке вдруг появилось что-то сомнительное, что-то необъяснимо неприятное. Накануне вечером Динклаге рассказал ей о своем плане. Уже на следующее утро она была у Хайнштока. Вполне естественно, что он сначала полностью отверг как сам план, так и предложение участвовать в нем и пришел в ужас, узнав, что Динклаге вовлек в эту авантюру Кэте; можно было понять и то, что он нагромождал возражение на возражение, а потом, так и не будучи убежден, все же согласился, видимо, только потому, что она, Кэте, этого хотела. Она не ожидала ничего другого, его возражения имели под собой почву — еще немного, и она сама начала бы колебаться.
Но потом! Она сказала:
— Это будет опасно для тебя. Насколько я понимаю, тебе придется курсировать между американцами и Динклаге по крайней мере дважды.
Она уточнила:
— То есть визиты к Динклаге я, конечно, беру на себя. В деревне все бы обратили внимание, если бы ты стал вести с ним переговоры.
— Но зато уже никто не обращает внимания, когда к нему ходишь ты, — сказал он.
— Венцель! — сказала она.
— Вероятно, в деревне просто подумали бы, что я потребовал от него объяснений по поводу тебя. Это была бы отличная маскировка.
Она взяла себя в руки, решила во что бы то ни стало заставить его не касаться личных проблем.
— Ведь я думала только о политической стороне дела, — сказала она. — Тебя знают во всей округе, знают, кто ты. Все просто удивились бы, что майор ведет беседы именно с тобой. Люди из деревни стали бы говорить об этом с людьми из окружения майора. — Да, — добавила она, — я действительно имею возможность в любой момент поговорить с Динклаге с глазу на глаз. Тут уж ничего не изменишь. Но для данного дела это только полезно.
— Хорошо, — сказал он, — я поговорю с Шефольдом.
Он уже несколько раз рассказывал ей о Шефольде как о каком-то курьезе. Судя по его описаниям, Шефольд был чудак, странный, далекий от жизни и при том легкомысленный индивидуалист. Она видела картину, которую по его просьбе хранил в тайнике Хайншток, и, вспоминая о «Полифонически очерченной белизне», она испытывала большую симпатию к Шефольду и желание познакомиться с ним. Она никогда не могла толком понять, почему Хайншток прячет от нее этого одержимого своим делом искусствоведа.
— С Шефольдом? — спросила она. — А он тут при чем?
— Но это же предельно ясно, — сказал Хайншток. — Он самая подходящая фигура, чтобы установить связь с американцами. Он у них свой человек.
— Как, — спросила она, — ты хочешь, чтобы этим делом занялся такой человек, как он? Но ведь это же очень трудно и опасно.
В момент, когда разговор принял такой оборот, она поняла, что в рассуждениях Хайнштока о тактике содержится определенный смысл, и все же была безгранично разочарована. По причинам, которые потом она даже не могла вспомнить, Кэте считала естественным, что Венцель Хайншток возьмет на себя самую рискованную роль — если не считать той, что отводится Динклаге. Она считала, что он не захочет упустить возможность до крушения фашизма еще раз, самый последний, принять участие в подпольной борьбе. Это была бы его месть за Ораниенбург.
— Он говорит по-английски, — вполне резонно сказал Хайншток. — А я нет.
— Ты знаешь дорогу, по которой он приходит, — сказала она. — Ты говорил, что именно ты показал ее Шефольду, стало быть, знаешь. Пожалуйста, встречайся с ним на хуторе, где он живет, бери его как переводчика с собой к американцам. Но все остальное ты должен сделать сам. Ты всегда говорил, что он простодушен и действует опрометчиво. Он сделает ошибку. Ты ошибки не сделаешь. Он что-нибудь напутает. Ты ничего не напутаешь.
— Ему не надо делать ничего сверх того, что он делает всегда. Он дважды придет ко мне по этой почти безопасной дороге и передаст сообщение, которое я в свою очередь передам тебе.
— И наоборот, — сказала Кэте.
— И наоборот, — подтвердил он. — Сообщение, которое передашь мне ты, я передам ему.
Он попытался раскурить свою трубку.
— Вот так, — сказал он в перерыве между двумя неудачными затяжками, — я буду всего лишь почтовым ящиком.
Она почувствовала, что он доволен своими конспиративными методами. «И он мог бы привести еще более убедительные доводы, — подумала она, — например что Шефольд пользуется доверием американцев — хотя он и не выполняет поручений разведывательного характера, их секретные службы наверняка уже располагают всеми необходимыми данными о нем, — в то время как Хайншток им абсолютно не известен и еще надо проверять, не провокатор ли он. Пока они установят, что это не ловушка-если исходить из того, что они вообще примут предложение Динклаге, — уйдет драгоценное время». Кэте сдалась. Неприятен ей был лишь самодовольный тон, каким он говорил о взятой на себя роли «почтового ящика».