- Ты права, - согласился я.
- Ну, а это желание [ булесин] и эта любовь присущи, по-твоему, всем людям, и всегда ли они желают себе блага, по-твоему?
- Да, - отвечал я. - Это присуще всем.
- Но если все и всегда любят одно и то же, - сказала она, - то почему же, Сократ, мы говорим не обо всех, что они любят, а об одних говорим так, а о других - нет?
- Я и сам этому удивляюсь, - отвечал я.
- Не удивляйся, - сказала она. - Мы просто берем одну какую-то разновидность любви и, закрепляя за ней название общего [понятия], именуем любовью только ее, а другие разновидности называем иначе.
- Например? - спросил я.
- Изволь, - отвечала она. - Ты знаешь, творчество [ пойесис] – [понятие] широкое. Все, что вызывает переход из небытия в бытие, - творчество, и, следовательно, создание любых произведений искусства и ремесла можно назвать творчеством, а всех создателей - их творцами.
- Совершенно верно, - согласился я.
- Однако, - продолжала она, - ты знаешь, что они не называются творцами, а именуются иначе, ибо из всех видов творчества выделена одна область - область музыки и стихотворных размеров, к которой и принято относить наименование "творчество". Творчеством зовется только она, а творцами-поэтами - только те, кто в ней подвизается.
- Совершенно верно, - согласился я.
- Так же обстоит дело и с любовью. По сути, всякое желание блага и счастья - это для всякого великая и коварная любовь. Однако о тех, кто предан таким ее видам, как корыстолюбие, любовь к телесным упражнениям, любовь к мудрости, не говорят, что они любят или что они влюблены, - только к тем, кто занят и увлечен одним лишь определенным видом любви, относят общие названия [ онома] "любовь", "любить" и "влюбленные".
- Пожалуй, это правда, - сказал я.
- Некоторые утверждают, - продолжала она, - что любить - значит искать свою половину [ хемису]. А я утверждаю, что ни половина, ни целое не вызовет любви, если не представляет собой, друг мой, какого-то блага. Люди хотят, чтобы им отрезали руки и ноги, если эти части собственного их тела кажутся им негодными. Ведь ценят люди вовсе не свое (если, конечно, не называть все хорошее своим и родственным себе, а все дурное – чужим), - нет, любят они только хорошее. [ стр. 206] А ты как думаешь?
- Я думаю так же, - отвечал я.
- Нельзя ли поэтому просто сказать, что люди любят благо?
- Можно, - ответил я.
- А не добавить ли, - продолжала она, - что люди любят и обладать благом?
- Добавим.
- И не только обладать им, но обладать вечно?
- Добавим и это.
- Не есть ли, одним словом, любовь не что иное, как любовь к вечному обладанию благом [ ту Агафон автой ейнай аэй]?
- Ты говоришь сущую правду, - сказал я.
- Ну, а если любовь - это всегда любовь к благу, - сказала она, - то скажи мне, каким образом должны поступать те, кто к нему стремится, чтобы их пыл и рвение можно было назвать любовью? Что они должны делать, ты можешь сказать?
- Если бы мог, - отвечал я, - я не восхищался бы твоей мудростью и не ходил к тебе, чтобы все это узнать.
- Ну, так я отвечу тебе, - сказала она. - Они должны родить в прекрасном как телесно, так и духовно [ психен].
- Нужно быть гадателем, - сказал я, - чтобы понять, что ты имеешь в виду, а мне это непонятно.
- Ну что ж, - отвечала она, - скажу яснее. Дело в том, Сократ, что все люди беременны как телесно, так и духовно [ психен], и, когда они достигают известного возраста, природа наша требует разрешения от бремени. Разрешиться же она может только в прекрасном, но не в безобразном. Соитие [ синусиа] мужчины и женщины есть такое разрешение. И это дело божественное, ибо зачатие и рождение суть проявления бессмертного начала в существе смертном. Ни то ни другое не может произойти в неподходящем, а неподходящее для всего божественного – это безобразие, тогда как прекрасное - это подходящее. Таким образом, Мойра и Илифия всякого рождения - это Красота. Поэтому, приблизившись к прекрасному, беременное [ киун] существо проникается радостью и весельем, родит и производит на свет, а приблизившись к безобразному, мрачнеет, огорчается, съеживается, отворачивается, замыкается и, вместо того чтобы родить, тяготится задержанным в утробе плодом. Вот почему беременные и те, кто уже на сносях, так жаждут прекрасного - оно избавляет их от великих родильных мук. Но любовь, - заключила она, - вовсе не есть стремление к прекрасному, как то тебе, Сократ, кажется.
- А что же она такое?
- Стремление родить и произвести на свет в прекрасном.
- Может быть, - сказал я.
- Несомненно, - сказала она. - А почему именно родить? Да потому, что рождение - это та доля бессмертия и вечности, которая отпущена смертному существу. [ стр. 207] Но если любовь, как мы согласились, есть стремление к вечному обладанию благом, то наряду с благом нельзя не желать и бессмертия. А значит, любовь - это стремление и к бессмертию.
Всему этому она учила меня всякий раз, когда беседовала со мной о любви. А однажды она спросила меня:
- В чем, по-твоему, Сократ, причина этой любви и этого вожделения? Не замечал ли ты, в сколь необыкновенном состоянии бывают все животные, и наземные и пернатые, когда они охвачены страстью деторождения? Они пребывают в любовной горячке сначала во время спаривания, а потом - когда кормят детенышей, ради которых они готовы и бороться с самыми сильными, как бы ни были слабы сами, и умереть, и голодать, только чтобы их выкормить, и вообще сносить все, что угодно. О людях еще можно подумать, - продолжала она, - что они делают это по велению разума, но в чем причина таких любовных порывов у животных, ты можешь сказать?
И я снова сказал, что не знаю.
- И ты рассчитываешь стать знатоком любви, - спросила она, - не поняв этого?
- Но ведь я же, как я только что сказал, потому и хожу к тебе, Диотима, что мне нужен учитель. Назови же мне причину и этого и всего другого, относящегося к любви!
- Так вот, - сказала она, - если ты убедился, что любовь по природе своей - это стремление к тому, о чем мы не раз уже говорили, то и тут тебе нечему удивляться. Ведь у животных, так же как и у людей, смертная природа стремится стать по возможности бессмертной и вечной. А достичь этого она может только одним путем - порождением, оставляя всякий раз новое вместо старого; ведь даже за то время, покуда о любом живом существе говорят, что оно живет и остается самим собой - человек, например, от младенчества до старости считается одним и тем же лицом, - оно никогда не бывает одним и тем же, хоть и числится прежним, а всегда обновляется, что-то непременно теряя, будь то волосы, плоть, кости, кровь или вообще все телесное, да и не только телесное, но и то, что принадлежит душе: ни у кого не остаются без перемен ни его привычки и нрав, ни мнения, ни желания, ни радости, ни горести, ни страхи, всегда что-то появляется, а что-то утрачивается.
А еще удивительнее, однако, обстоит дело с нашими знаниями: мало того что какие-то знания у нас появляются, [ стр. 208] а какие-то мы утрачиваем и, следовательно, никогда не бываем прежними и в отношении знаний, - такова же участь каждого вида знаний в отдельности. То, что называется упражнением, обусловлено не чем иным, как убылью знания, ибо забвение - это убыль какого-то знания, а упражнение, заставляя нас вновь вспоминать забытое, сохраняет нам знание настолько, что оно кажется прежним. Так вот, таким же образом сохраняется и все смертное: в отличие от божественного, оно не остается всегда одним и тем же, но, устаревая и уходя, оставляет новое свое подобие. Вот каким способом, Сократ, - заключила она, - приобщается к бессмертию смертное - и тело, и все остальное. Другого способа нет. Не удивляйся же, что каждое живое существо по природе своей заботится о своем потомстве. Бессмертия ради сопутствует всему на свете рачительная эта любовь.