Много это или мало? Для кого-то — пустяк, а для кого-то...
Глаза медленно приоткрылись — и вновь зажмурились. Нэнси подвинулась ближе и прижалась лбом к его плечу. Отстранилась, потерлась лицом о подушку и снова прижалась.
— Я вся мокрая... — пробормотала она.
— Я тоже, — «утешил» Ник, зарываясь пальцами в густые, пахнущие травой пепельные волосы и притягивая ее к себе.
Она кивнула, но через несколько секунд поморщилась, почувствовав, что он набрасывает на нее одеяло.
— Н-нет, я пойду сначала ополоснусь. — Пошевелилась, медленно села и обернулась. — Ты и правда тоже мокрый... — И, улыбнувшись так, что, казалось, все вокруг заискрилось радостью, спросила: — Хочешь, я принесу полотенце и тебя оботру?
В первый момент Ник не поверил собственным ушам. Зачем она — сейчас? Именно сейчас, когда все было так хорошо? Да еще с такой улыбкой?.. Что, решила поухаживать за калекой?
На губах у него уже было резкое: «Обойдусь!» — и вдруг, глядя в ее теплые веселые глаза, он понял, что Нэнси ничего не имеет в виду. Что то же самое она могла бы предложить и совершенно здоровому человеку, которому просто лень вставать и идти в ванную. И со смехом принесла бы полотенце и начала бы его обтирать — и еще неизвестно, чем бы кончилось это обтирание — возможно, тем же, с чего началось...
Широко улыбнувшись, он кивнул:
— Хорошая идея! Давай, тащи!
Вода в ванной плескалась долго — ему казалось, что бесконечно, — и с каждой секундой Ник все острее понимал, что сейчас, только что, он чуть не испортил все то, что складывалось между ними.
Он надеялся, что растерянность, промелькнувшая в глазах Нэнси, ему только почудилась. Надеялся — и не верил в это.
Ему надо научиться жить с людьми... точнее — жить с ней. И помнить, что Нэнси — его жена. И если она принимает его таким, какой он есть, — то и он должен принимать себя таким, а не искать в каждом слове намек.
Когда Нэнси вышла из ванной с полотенцем, он уже ждал ее, распластавшись на спине.
Вообще-то в постели Ник не чувствовал себя беспомощным, мог и сидеть, держась за поручень, и ворочаться с боку на бок (с помощью все тех же поручней) — но выглядело это несколько неуклюже, так что он решил предстать перед ней «готовым к обработке».
Когда прохладное полотенце прикоснулось к его лицу, он блаженно зажмурился, вытянул шею, подставляясь, и закинул руки за голову.
Лицо, шею... сначала мокрым, а потом сухим краешком. Подмышки... Плечи...
Движения полотенца замедлились, и Ник открыл глаза. Нэнси сидела рядом, привалившись к нему бедром, и смотрела, пытливо и удивленно, словно впервые разглядела его как следует.
— Что, волосатый, как обезьяна? — с коротким смешком спросил он.
Волос у него и правда хватало — и грудь, и предплечья были покрыты густой курчавой черной порослью. Правда, когда-то женщинам это нравилось (так они говорили...).
Нэнси покачала головой.
— Красивый... — сказала она очень серьезно — даже печально. Погладила пальцами по плечу с выпуклыми налитыми мышцами (не зря он наматывал мили в ручной коляске и потел на тренажере).
Потом, словно спохватившись, начала обтирать его ниже, добралась до живота и вновь остановилась. Смущенно подняла глаза.
— Ник, а я... может быть, могу что-то для тебя сделать? Ну…
Он сразу понял, о чем она, и покачал головой. Взял из рук полотенце, еще пару раз мазнул по лицу, по шее и отбросил в сторону.
— Ложись ко мне...
Неприятно — и все-таки придется объяснить...
Дождался, пока Нэнси легла рядом, взял ее руку и потянул — но не туда, куда она, наверное, ждала, — а выше, на живот под ребрами.
— Вот здесь я еще чувствую, — сдвинул руку немного вниз, — а здесь уже нет. Хоть ножом режь, хоть целуй — ничего. Но... спасибо.
Ненадолго в комнате наступила тишина, потом Нэнси нерешительно спросила:
— А никакую операцию, ничего сделать нельзя?
Ник знал, что рано или поздно она задаст этот вопрос — и он вынужден будет ответить...
— Такие операции иногда делают. В Швейцарии и в Германии. Но методика только-только вышла из стадии эксперимента, поэтому там заранее дают подписать документ, что я знаю о возможных последствиях и не буду иметь претензий. Понимаешь, есть вероятность неудачи — и тогда все, полный паралич. И я боюсь... Я боюсь. Пока у меня работают руки, я все-таки относительно самостоятелен... Ты не представляешь себе, что такое быть парализованным, жить, целиком завися от других. Когда невозможно сделать то, о чем люди и не задумываются, самые простые вещи — почесать нос... поесть, зубы самому почистить...
Странно, но ему не было тяжело все это говорить. Нэнси лежала тихо-тихо, и ее присутствие ощущалось лишь по теплу на плече и по легкому дыханию, щекотавшему шею. Можно было представить, что он разговаривает вслух сам с собой.
— Может быть, когда-нибудь, когда методика будет лучше отработана, через несколько лет... но я пока не хочу зря надеяться. Давай больше не будем об этом говорить. — Он покосился на Нэнси — она смотрела на него не отрываясь, внимательно и печально. — Давай не будем...
Она видела и поручни вдоль изголовья, и то, как он плавал сегодня, не шевеля ногами, но представить себе его жизнь, почувствовать ее как бы изнутри не получалось.
Ей порой казалось, что все это понарошку, что он вдруг встанет и пойдет — да еще посмеется: «Ты что, и вправду поверила?!» Энергичный, жесткий, веселый, сердитый, деловой, с мгновенными сменами и переходами настроения — «закрытый» и очень немногие из своих чувств выпускающий на поверхность, — он был непривычен и не вписывался ни в какие рамки. И это — ее муж...
Он лежал неподвижно, но не спал. Обнимал ее за спину большой теплой рукой, думал о чем-то своем и заговорил неожиданно, словно продолжая уже давно начатый рассказ:
— Моя мама очень любила цветы. Она вообще все живое любила, но на животных, на шерсть у нее была аллергия, а на цветы нет. У нас дома всегда было много цветов — и на окнах, и большие кусты в горшках. Она их мыла, подкармливала, поливала... даже разговаривала с ними. У нее прямо под руками все распускалось. Я, когда еще маленький был, помню, каждую зиму — почему-то именно зимой — у нее в спальне начинал цвести жасмин, и она меня рано утром будила, и мы нюхали этот первый цветок...
Нэнси боялась шевельнуться и спугнуть его — никогда раньше Ник не рассказывал о себе или о своей семье и в любой момент мог снова замолчать.
— ...Мама всю жизнь проработала в банке, в сорок лет стала вице-директором, возглавила отдел инвестиций — и всю жизнь не любила свою работу. Мечтала заниматься чем-то другим — путешествовать, писать книги... и так и не решилась. Мне все ее знакомые тоже прочили карьеру в банке, а она смеялась и говорила: «Это же так скучно — сидеть на одном месте! У меня не вышло — так хоть ты поезди и мир посмотри!» Хотя и деловые способности, и чутье, и умение прогнозировать у меня есть — в этом я в нее пошел. И пригодились... теперь...
Как и всегда при упоминании о своей инвалидности, Ник заговорил суше и жестче, но все-таки не замолчал, а после короткой паузы продолжил:
— У меня никогда не было отца. Когда маме было сорок три, она... воспользовалась услугами банка спермы. Так что был только донор. Манекенщик — вот и все, что я о нем знаю. Понимаешь, она... мама хотела, чтобы ребенок красивый получился — боялась, что девочка родится... похожая на нее. Она-то сама не очень красивая была и высокого роста, поэтому ей в личной жизни не везло. — В голосе его прозвучала такая нежность, с какой он никогда и ни о ком раньше не говорил. — А родился я... Она меня очень любила и очень хотела, чтобы у меня в жизни все удалось. Мне лет десять было, когда я решил, что стану геологом, и начал в дом камни таскать, — так она специально в каникулы ездила со мной в Аризону, в Нью-Мексико, в Колорадо — даже на Аляску. И мы там лазали по горам и собирали коллекцию минералов... то есть я лазал, а она внизу, по тропинке шла. А когда мне было пятнадцать, у нее случился первый инфаркт... и больше мы уже не ездили...