От этого письма Бетховен пришел в ярость. Именно потому, что увидел – брат угодил в самое яблочко. Все высказанное им было абсолютной правдой – ни одного слова преувеличения или лжи.
Произошел огромной силы взрыв. Бетховен потребовал от племянника – немедленно выезжать. Он не хотел слушать ни уговоров, ни урезониваний брата, предлагавшего через два-три дня ехать вместе. Уже наступили холода, дольше жить в неутепленном доме было нельзя, и вся семья готовилась к переезду в город.
Взбешенный Бетховен твердил лишь одно: – Прочь! Немедленно прочь отсюда! Стылым декабрьским днем, когда всю округу заволокло мелким дождем, перемешанным со снегом, а дорогу покрыла скользкая наледь, они выехали из Гнейксендорфа.
В крытом возке Иоганн отказал – он нужен был ему самому для будущего переезда, – и ехать пришлось в открытой тележке, в которой обычно возили кувшины с молоком. А одет был Бетховен по-летнему, точно так, как приехал сюда в начале осени.
Дорогой он так сильно продрог, что еле дотянул до деревенского трактира, где они и остановились на ночевку.
Но здесь было немногим лучше, чем в пути. Комната не отапливалась. Из незаделанных щелей в оконных рамах пронизывающе тянуло холодом.
Полночи он проворочался с боку на бок, тщетно пытаясь согреться. А потом его стал бить озноб. Начались колотая в боку, грудь раздирал сухой кашель.
Теперь ему уже не было холодно. Теперь он не знал, куда деться от жары. Пылающий, с красным, как раскаленная печь, лицом, он то и дело вскакивал с жесткой постели и бросался в сени, пить кружку за кружкой из прихваченного льдом ведра. Однако жажда не уменьшалась, а жар лишь прибывал.
Едва дождавшись утра, он в полузабытьи, поддерживаемый Карлом, добрел до тележки и. бессильно свалился в нее.
Как они добрались до Санкт-Пельтена, как пересели в почтовую карету, как прибыли в Вену, он не помнил. В голове мелькали лишь какие-то смутные, еле различимые клочки.
Слава богу, он был дома и лежал не в тряской телеге, а на своей кровати. Но и дом не принес облегчения. Он лежал один, без присмотра близких, без врачебной помощи, отданный на произвол болезни, пожираемый клопами. Карл, доставив его домой, посчитал свой долг исполненным. Соскучившись по Вене, он спешил наверстать упущенное за два месяца и пропадал в трактирах и других злачных местах. Как-то в перерыве между двумя партиями на бильярде он вдруг вспомнил о больном дяде и поручил маркеру вызвать к нему врача.
И вот после трех дней жестокой болезни – крупозного воспаления легких – к Бетховену пришел врач – доктор Ваврух.
Появились и друзья. Узнав о беде, к нему на квартиру, в Шварцшанниерхауз, поспешили Хольц, Шиндлер, Стефан фон Брейнинг.
Теперь за больным был хороший уход. Его внимательно и толково лечили.
И он стал поправляться. На пятый день могучая натура преодолела кризис, и Бетховен уже мог сидеть в кровати, а на седьмой день уже встал с постели, ходил по комнате, читал и писал.
Как вдруг наступило резкое ухудшение. Ваврух, прийдя на другой день утром, не узнал больного. Лицо его было желтым, белки глаз тоже пожелтели.
Печень затвердела.
Больной стал отекать. Началась водянка – первые симптомы ее появились еще в Гнейксендорфе. Пламя, тлевшее под спудом, внезапно прорвалось наружу, грозное, прожорливое, ненасытное. Причиной тому, по мнению Вавруха, было страшное нервное потрясение, пережитое Бетховеном ночью. Тогда, когда больной оставался один, к нему кто-то пришел и настолько сильно расстроил, что вся поправка пошла насмарку.
«Сильный приступ гнева, глубокие страдания, вызванные черной неблагодарностью и незаслуженной обидой, привели к страшному взрыву. Содрогаясь и дрожа, он корчился от болей в печени и кишечнике», – пишет Ваврух.
Кто же был этим ночным посетителем? Кто так горько и незаслуженно обидел Бетховена? Кто нанес ему последний и роковой удар?
Скорее всего это был все тот же Карл. Не желая того, племянник ускорил кончину дяди.
С того дня началось единоборство со смертельной болезнью, длившееся три с половиной месяца.
Водянка развивалась бурно и беспощадно. Бетховен катастрофически опухал. Он задыхался. Ваврух предложил произвести операцию. Подумав, больной согласился.
Прибыл хирург – доктор Зейберт – и сделал разрез на животе.
Бетховен и здесь не изменил самому себе. Глядя на воду, хлынувшую из разреза, он усмехнулся и сравнил хирурга с Моисеем, а свой живот со скалой, из которой Моисей ударом посоха извлек воду.
Операция поначалу принесла облегчение. Но скоро вода скопилась вновь, и в еще большем количестве.
Пришлось опять прибегнуть к хирургу. Еще три операции, еще страдания, и еще скопления воды, все новые и новые. Но, как ни тяжело было, Бетховен не сдавался. Он умирал, как жил, – стоя.
После одной из операций больной с трудом приоткрыл глаза и, теперь уже слабо улыбнувшись, пошутил:
– Лучше вода из-под ножа, чем из-под пера…
Приходили и уходили врачи – Ваврух, Зейберт, Мальфатти[36]. Одного он не терпел, второго уважал, третьему слепо верил, как кудеснику и чудодею.
А улучшения все не было.
Он страшно исхудал и походил теперь на скелет.
Но, пожалуй, больше, чем страдания физические, его мучили страдания нравственные. Он, привыкший всю жизнь трудиться, он, чьим правилом было – «ни дня без строчки», был обречен на бездействие. Врачи категорически запретили работать, а он был полон замыслов.
В последние месяцы, находясь уже на смертном одре, Бетховен сдружился с Герхардом Брейнингом, одиннадцатилетним сынишкой Стефана фон Брейнинга. Этот славный мальчуган, прозванный им Ариэлем, – в честь доброго духа из шекспировой «Бури», – одарил напоследок Бетховена теплом и лаской, столь недостававшими ему всю жизнь. Герхард по-детски горячо и бескорыстно полюбил старика. Каждый день, свободный от уроков, он отдавал ему, и каждый день проводил подле его постели, ухаживая за ним, заботясь о нем, развлекая его. Он не по возрасту умно и содержательно беседовал с ним, отгоняя мрачные, горестные думы.
В ответ Бетховен так же горячо и сильно полюбил его нового друга. И раскрылся перед ним весь, до конца. Он поведал ему то, о чем обычно умалчивал, – свои планы.
Их было много: написать Десятую симфонию – у него уже накопилось немало эскизов к ней, – сочинить ораторию и реквием, создать музыку к «Фаусту», в подарок маленькому Герхарду, занимавшемуся музыкой, написать школу игры на рояле, но не такую, какие были до этого, а иную, не похожую на все прочие, совершенно новую.
Но писать он не мог. И это больше всего тяготило и угнетало его. Он пробовал читать. Друзья, заботясь о нем, старались выискать книги полегче. Так ему попал в руки один из романов Вальтера Скотта. Но после нескольких страниц он со злостью отбросил книжку и проворчал:
– К черту эту пачкотню! Негодяй пишет только ради денег!…
А у самого у него с деньгами становилось все туже. Врачи, лекарства – одних только микстур, прописанных Ваврухом, он выпил семьдесят бутылок, это не считая порошков, – питание, прислуга поглощали уйму денег. А чем их было восполнить? Он же ничего не писал. Правда, где-то тщательно спрятанные лежали акции. Шиндлер, падавший с ног от усталости, – он ни на шаг не отходил от больного, – Хольц, Брейнинг в один голос уговаривали продать акции. Но Бетховен был тверд и неумолим. Капитал должен остаться неприкосновенным и целиком перейти к племяннику.
Дядя даже на смертном одре не забывал о племяннике. Племянник же меньше всего вспоминал о дяде. Еще в начале января Карл уехал в полк, стоявший неподалеку от Вены, в городишке Иглау, и с головой окунулся в радости воинской жизни.
Нищета все громче стучалась в бетховенские двери. И он решился на крайность, граничащую с нищенством, – попросил о помощи Лондонское филармоническое общество и старых друзей, ныне проживавших в Лондоне, – Мошелеса и Штумпфа. «Поистине суровый жребий достался мне! – писал 14 марта под его диктовку Шиндлер: у самого Бетховена едва хватило сил подписать письмо. – Но я покоряюсь велению судьбы и постоянно молю бога лишь о том, чтобы он в своем божественном предопределении сделал так, чтобы я, пока еще я жив, был защищен от нужды».