Петр Ильич стал думать… Но впереди была жизнь с ее непредсказуемыми поворотами.
***
Может, все было бы иначе, если б им работалось лучше, быстрее. Тогда б не было столько нареканий на их работу, и они не уродовались в поисках необходимых материалов, и вместо больших раковин для больниц не давали бы им маленькие фигурные, предназначенные детским садам. Было бы им тогда легче на душе. Работали бы они и только работали, не проявляя беспрестанно свою прыткую и шуструю изворотливость, которую именуют рабочей смекалкой и трудовым героизмом, потому что, несмотря на все непредсказуемые тяготы, им все же удавалось закончить начатое дело. Была б работа работой, не заменяли бы они ее то посиделками, то поисками, то руганью, то уговорами с перекурами, может, миновали бы они конфликтную ситуацию.
И вот один человек мается и кается, считая, что, ударив по лицу, сломал свою личность, разрушил свою интеллигентность, и никак себя простить не может. А его коллеги, наоборот, считают, что он указал, доказал, воздал ремонтникам за плохую работу. Да ему ли указывать? И другой участник конфликта мается и не знает, как восстановить свою поруганную честь, свою разломанную личность. Ему же объясняют, что общественное выше личного, никакой поруганности нет, личность осталась цельной и нужно ответить таким же простым и понятным действием — движением в зуб за зуб.
Один мается и жаждет прощения, жаждет самовосстановления и не может простить себя. Себя. Отчего становится еще нетерпимее, еще злее. Другой хочет того же, но прощать не знает как, не умеет, хотя простить другого легче. Прощать не обучен, а как ответить — не знает. А у непростившего шансов для счастья меньше. У просящего шансов больше, чем у недающего: у желающего есть надежда — недающий ничего не жаждет.
***
Секретарша с интересом смотрела на Евгения Максимовича, и он, придавая себе значение, которого, возможно, на самом деле не имел, приосанивался все больше и больше, совершенно забыв, что ему уже сильно за сорок, а девочке чуть за двадцать. Но ведь первое, что приходит в голову мужику, когда на него с таким неприкрытым интересом смотрит девушка: по-видимому, она, как теперь говорят, глаз на него положила.
Евгений Максимович пыжился, пыжился и совсем забыл, что уже более сорока минут сидит под дверью у начальства в управлении, бог весть по какой нужде вызвавшего его на беседу. Может, и впрямь какой аппарат подкинут…
Впрочем, он особенно не размышлял о причине вызова, а перебирал в уме все возможные обращения к этой красавице, чтоб завязать с ней прочный разговор. И ничего не мог сообразить, только и высказал свое возмущение тем, что вызвали занятого человека, оторвали от операций и столько времени держат под дверью неизвестно для чего. Девушка грациозно отвечала, что она не виновата и, наверное, всегда лучше оттянуть разговор с начальством, чем показала себя более опытной в прикабинетной жизни, чем умудренный пожилой хирург. Но и поставив его на место, она продолжала с любопытством смотреть на хирурга-супермена. И все больше Евгений Максимович расцветал в собственных глазах.
Разговор-то завести ему удалось, но удержать его он не сумел, словно слабый полководец, которому хватило сил с ходу, но ненадолго занять город. Возмущение ушло в песок, и он с прежним, то ли победным, то ли побитым, видом продолжал молча сидеть у входа к начальству.
Наконец царские врата открылись и для него.
Начальство кивнуло ему на кресло и продолжало разговор, по-видимому, тоже с каким-то начальником откуда-то извне. Оба бросили косые мимолетно изучающие взгляды на вошедшего и продолжали беседу, очевидно согласовывая нечто очень важное. Наконец закончили, повернулись:
— Евгений Максимович, что это за суд должен был состояться над вами в больнице?
— Вы же знаете, раз спрашиваете.
— Я все знаю, но я хочу, чтоб вы мне сами объяснили, как могло произойти подобное. Дикость какая-то!
— Что вы молчите? Я жду. Мне непонятно.
— Я с вами согласен. Готов понести наказание.
— Напакостить, а потом нести наказание готов. Это так каждый может черт знает что натворить.
— Что ж мне теперь делать? Я могу только извиниться. Я не прав.
— «Не прав»! Нет уж, извинениями тут не отделаться. И руководство ваше отмолчалось. Учтите. Администрация в вашем вопросе поддержана не будет.
Евгений Максимович развел руками. Он твердо помнил, что неоправдывающегося ругать трудно. Да он не мог и не хотел отнекиваться. Ведь все было. Он мог только стыдиться, что он и делал молча.
Неизвестно, как расценил начальник его молчание. Может, понял как гордое молчание.
— Теперь вы молчите. Теперь вы герой…
— Я? Не считаю…
— Да что вы считаете или не считаете! Вы сильно осложнили наши отношения с ремконторой…
— Да не с ремконторой! — вступил неизвестный начальник с еще более председательским голосом, чем руководитель медицины. — Не с ремконторой, а с рабочим классом! Откуда в вас столько самодовольства, верхоглядства, нелепого аристократизма из какого-то давно ушедшего мира, что вы позволяете себе поднимать руку на рабочего?! Откуда в вас эта дворянская спесь?
— Может, в крови. — Неожиданный поворот снял с уст Евгения Максимовича зарок оправдания на тему пощечины, и он поднял голову, давно уже опустившуюся под собственным ударом по чужой щеке. Обвинения приняли иной, несерьезный оборот. — Но только аристократы, насколько я знаю из книг, не поднимали руки на… Только на равных. Что лишний раз доказывает отсутствие во мне аристократизма и истинной дворянской спеси.
— Вы прекратите ерничество! Он вам не равный! Что вы позволяете себе?!
— Как же не равный, когда руку поднял.
— Не будем, товарищ, соревноваться в логике. Наша правда сильнее, и вы прекратите свои издевательские шуточки. Вы посмели поднять руку на рабочего и достойны самого жестокого осуждения.
— Суд дело не принимает. Мой супротивник уже был.
— Заставим — и суд примет. Дело не так просто, как вам хочется. Забыли, кто вы и кто этот человек. Рабочий!
— Давайте договоримся о терминах. Что такое рабочий? Нет. Не перебивайте меня. Я не часто имею возможность поговорить со своим начальником. Он рабочий? А я…
— Вы…
— Минуточку. У меня образование, но и у него образование. Он начальник, и я начальник. Я стою у станка — он только командует и распоряжается. Я не имею собственных средств производства — он тоже.
— Вы прекратите лучше эти выверты! Он рабочий…
— Нет уж, позвольте! У него на работе грязь — у меня еще большая. Со мной только золотарь сравниться может. Что вы от меня и моих коллег хотите еще?
— Мы хотим, чтоб вы помнили свое место в классовом обществе и свое место прослойки.
— Вы говорите не из нашего времени. Мы все…
— Нет! Это вы не понимаете, где место ваше и кому служите. Народу, а не своей единичной больничке.
— Моя больничка — для меня больше чем больничка. Я не понимаю ваши речи. Да куда я попал? Что вы сейчас поднимаете митинг, когда я и сам винюсь и сам не знаю, как… Да не в этом дело. Вот вы сейчас защищаете свой ремтрест, по-видимому, сейчас вы всполошились, забегали, заурчали на меня…
— Выбирайте выражения. И не трогайте мой ремтрест. Вы, кажется, действительно думаете, что нет на вас управы? Вы не последний хирург в нашем мире. Найдем.
— За выражения извините, но скажите, где был ваш гнев, когда нужно было помочь в ремонте? Мыслимо, чтоб ремонт в больнице длился больше двух лет? В одном только корпусе?! Куда мы должны класть больных? Или для вас есть другие больницы?
— Мне кажется, разговор становится бесперспективным. Вы не понимаете главного в нашей жизни. Я бы сказал: вы человек не нашей морали. Мы прекращаем с вами разговор.
— Перед уходом я хочу еще раз сказать, что считаю себя виноватым и готов нести любую ответственность. А что касается морали — да, по-видимому, разной, но чья мораль «наша» — неизвестно. Не думаю, что у вас в ремтресте ближе к истине, чем у нас в больнице. К тому же я и не знаю, с кем разговаривал. Вы не представились.