— Поэтому я и хотел с ней повидаться, — сказал Фуке. — Но раз ее нет, нельзя ли хотя бы посмотреть, как она тут устроилась, чтоб я мог рассказать ее родителям. На первый взгляд тут неплохо.
— По мне, так пожалуйста, но я к пансиону отношения не имею. Я состою при мадемуазель Дийон-старшей, той, что основала заведение. Просто ужасно люблю ребятишек! Видели бы вы мадемуазель Викторию, поняли бы, каково тут… Дети — как глоток свежего воздуха, не то я бы, верно, рехнулась.
— Да что вы говорите!
— Нет-нет, не волнуйтесь. Детям тут очень хорошо: прекрасное питание, здоровый климат, все удобства, такого нигде больше не найдете. Это я только о себе говорю. Как вы думаете, чем я занималась, когда вы позвонили? Ни за что не угадаете — учила английский, пока мадемуазель спит! Мне шестой десяток пошел, я десять лет ухаживала за доблестным генералом Марвье, у него было воспаление мозга, я закрыла глаза сенатору, мэру Кот дʼОр, где я родилась, благодаря моим заботам вернулась на сцену великая Магда Коломбини! Но никогда ни с кем мне не приходилось так тяжко, как с мадемуазель Викторией. Только и передохнешь, когда она сидит в кондитерской. Она там уминает сладостей на двадцать две тысячи франков в месяц, я видала счет от Томине. Но я бы и сама заплатила эти деньги, лишь бы не слышать ее проклятого английского — вечно боишься, что не так поймешь, сделаешь что-нибудь не то, допустишь, как говорится в грамматике, солецизм, и выйдет оплошность. И ведь она совсем не плохая женщина, с годами ослабела, помягчала. Кто ее раньше знавал, и не поверят. Вот только…
Не переставая жаловаться, она провела Фуке по всем трем отделениям школы, человек на десять-двенадцать каждое. Мари была в среднем. Класс, где у нее проходили уроки, больше походил на бильярдный зал, только общий рабочий стол посередине был круглым. Вот спальня, кроме нее, тут живут еще пять девочек, окна вровень с кронами деревьев. Фуке с радостью узнал, что она тут староста, следит за чистотой и порядком. Хорошо, пригодится в жизни! («Надеюсь, она догадалась написать об этом матери!») Он хотел оставить пакет на ее кровати, но бургундка замахала руками: все, что поступает в пансион — посылки, письма, — как и все, что исходит, должно пройти через руки директрисы, это просто контроль, чтобы не было неприятностей. Вдруг с другого конца дома донесся визгливый голос: «Hello Georgette! What happened? I donʼt like being alone! What happened?!» [6]
— Вот я же говорила! — охнула бургундка. — Опять начинается! Изволь бежать к ней и делать веселый вид. Простите, я сейчас.
Пользуясь ее отсутствием, Фуке вымарал в письме упоминание о сигаретах, и подошел к уголку Мари. Все заперто на ключ: железный шкафчик, ящики стола, чемодан, нигде ни намека на что-то личное, что позволяло бы сказать: вот здесь она живет, это ее любимое местечко. Нет, чтобы уловить слабые волны, исходящие от выстроенных в ряд кроваток, требуется тончайшая настройка, особое нервное усилие, такое же, как над могилами, когда понимаешь, что родные души замурованы этими холодными плитами, но все же они здесь.
Чья-то рука легла на плечо Фуке — он оглянулся.
— Пошли, она хочет вас видеть, — сказала бургундка и уже в коридоре прибавила: — Имейте в виду, французский она тоже понимает.
Перед Фуке была не просто старая женщина, а настоящая развалина. Старость не оставила и следа от юной амазонки, победительницы конных состязаний, о которой в городе ходили легенды. Лицо индейской скво, уже родившейся столетней старухой, обтянутые пергаментной кожей руки с длинными пальцами сжимают края наброшенного на плечи клетчатого пледа. На столике около кресла-каталки теснятся аптечные пузырьки, свалены в кучу рецепты, пакетик конфет, распятие, колода карт — все необходимое всегда под рукой. Видимо, несмотря на звонки и вопли, мадемуазель Виктория Дийон ни от кого не ждала помощи и отважно плыла на своем плоту.
— Take a sweet. — Она протянула Фуке леденцы. — Are you the father of Mary Fauckett? [7]
Бургундка посмотрела на Фуке, проверяя, понял ли он, и ответила за него по-французски:
— Нет, мадемуазель, я вам говорила, месье — друг семьи.
Старуха быстро убрала пакетик.
— Looking out of my window. I saw you coming out of the church this morning, — упрямо сказала она, — and a bit everywere these last few days.
— Она говорит, что заметила вас у церкви после службы и еще видела из окна, как вы вот уже несколько дней бродите тут вокруг.
— Она, должно быть, ошибается.
— You can speak directly to me.
— Можете обращаться прямо к мадемуазель, — перевела сиделка.
— Родители Мари попросили меня передать ей посылку. А вот письмо к ней, там сказано, кто я такой.
Виктория Дийон властно протянула руку, взяла конверт, медленно, с показным безразличием вскрыла его и вдруг отшвырнула прочь:
— Жоржетта! We have to go to the chemist, immediately.
— Она говорит, надо сейчас же идти в аптеку.
— В аптеку? — удивился Фуке. — Ей стало плохо?
— Нет. Она очень плохо видит и почти не различает букв, поэтому носит все свои письма к аптекарю, чтобы тот ей читал. Он медик, ему можно доверять!
— Это письмо не нужно никуда носить, — возразил Фуке. — Оно адресовано Мари, а не аптекарю.
Дальше пошла совершенно бессвязная беседа. Видимо, сиделка переводила невпопад и сбивала с толку Фуке. Ему казалось, что он бросает в стенку мячи, а они, вместо того чтобы вернуться к нему в руки, отскакивают и летят куда-то мимо. Получалась полная абракадабра, вроде того, что развод — большое несчастье, но прошлым летом стояла отличная погода. Наконец Фуке стало невмоготу, и он кое-как закруглил разговор.
— Я вас предупреждала, — сказала бургундка, провожая его к выходу.
— Она англичанка, что ли?
— Ничего подобного. Ну, может, совсем чуть-чуть, бабка у нее была англичанка, Хамерлес. Просто старуха блажит. Сразу не спохватились, а потом поздно стало.
В ранней юности, пришедшейся на конец прошлого века, Виктория Дийон, балованное дитя богатых буржуа, жила в роскоши и пользовалась всеми благами, которые давало такое положение. Родители-англоманы с малых лет возили ее в Англию, нанимали ей английских мисс, а позднее привечали молодых английских джентльменов. Но все впустую. Виктория не желала произносить ни единого английского слова, воротила нос от всех кавалеров, прельщенных ее холодной грацией, и никто не мог понять, что ею руководило: то ли детское упрямство, то ли наивный патриотизм, то ли просто каприз. В конце концов на нее махнули рукой, предоставив поступать, как ей вздумается, и вся история давно забылась. Прошло много лет, мадемуазель Дийон одряхлела, к ней пришлось приставить сиделку. И вот под конец жизни она снова, как в детстве, очутилась под бдительной опекой няньки в белом халате, которая находилась при ней неотлучно, однако на этот раз родственники предпочли бургундку с прекрасными рекомендациями.
— И тут у нее что-то сдвинулось в мозгах. Она начала говорить по-английски, дальше — больше, от французского совсем отказалась. Пришлось и мне взяться за английский, чтобы с ней объясняться. Но эту тарабарщину не скоро осилишь! Я уж себя уговариваю, что это может мне пригодиться с каким-нибудь другим больным, но все равно зло берет. И откуда у такой воспитанной дамы столько вредности?!
Не во вредности дело, все гораздо сложнее: тут и тоска по детству, которая проснулась в старой барышне с появлением последней в ее жизни гувернантки, и сожаление об упущенных возможностях, и лихорадочное желание успеть найти хоть какое-то применение нерастраченным сокровищам, скопившимся за долгие годы.
Фуке вышел из пансиона, возвращаться в «Стеллу» было неохота, и он побрел дальше, к террасе над морем. Ему не хотелось расставаться с деревьями, он вдруг словно понял язык исполинских дубов, мускулистых буков, которые знали и Хамерлесов, и Мари; его ударило током вечности. Налево уходили аллеи Персиньи, ведущие в городской парк, больше похожий на высокоствольный лес, только разрезанный на симметричные секторы и иссеченный узкими зелеными просеками. По вечерам в парке колобродили влюбленные парочки, налетая друг на друга, как шарики в барабане лотереи. Да и при свете дня шалый дух не выветривался окончательно. Там и тут медленно прохаживались гуляющие, явно подыскивая укромные уголки. Фуке опустился на скамейку. Он мог бы представить себя где угодно, если б само небо, что раскинулось над колышущимся древесным сводом, не было пропитано морем.