О чем? О чем? Бог мой, да о чем эти люди вообще могли говорить?!.. И почему мама, после долгого сидения с болезным стариком, вошла в комнату с заплаканными глазами, почему погладила дочь по голове, почему позволила съесть весь виноград за один присест и ничего не говорила про мудрые врачебные запреты? И почему, наконец, она позволила Соне бывать в странном доме, а позже так и вовсе - заходить туда по вечерам и делать уроки? Как оно могло случиться? О чем же они говорили без малого два часа в закрытой комнате? О Соне? О болезни? О погоде, что ли?..
_
О любви. Об одиночестве. О надежде. И ни слова о тебе. И ни слова о мужчине, неподвижно сидящем в кресле. И ни слова о какой-то там Соне, о каком-то там Осипе кривобоком. Если уж совсем честно, то и слов тех - и сотни не насчитать. Помню, чай пили... Помню, печенье у нее какое-то пересоленное, да и мокровато как-то мне показалось. Ты никогда такого не покупала. Помню, что она мне рассказывала, где на рынке продают дешевую рассаду плюща. Она его посадила поверх своей матери, и так прижилось хорошо, что земли через год уже и не видно стало. А еще она говорила о том, что очень любит какую-то дочь. Только вот дать ей ничего не может, учить ее некому. Я ее слушал, но ничего не понимал. Ведь я никого, кроме тебя, и не заметил в доме! Я подумал, что женщина больна, но виду не подал. Помнишь, когда твоя Раша сошла с ума, она тоже всем говорила, что у нее родилась девочка? Она даже нянчила ребенка по вечерам, спать укладывала, помнишь? Я вот помню хорошо, потому возражать не стал, я только рассказал ей, как люблю тебя. Но я не выдал секрета! Я ни разу не назвал тебя по имени._
Как бы там ни было, но мама теперь даже передавала старику и мальцу гостинцы, когда Соня отправлялась в дом на перекрестке делать уроки. И четыре розовых куста купила на рынке для Якова Моисеевича. Правда, когда Соня призналась маме, что никаких новых роз в Оськином саду не заметила, мама совсем не обиделась. Просто сказала Соне, что не ее ума дело, где те розы. И даже не побила. Да, кстати: с битьем стало как-то полегче. Если уж совсем честно, то... Да что там! Мама перестала сечь Соню. Вдруг и напрочь. Девочка выздоровела в каком-то другом мире, где накричать могут, с досады по столу тарелкой грохнуть - пожалуйста, но вот сечь - уже никогда. Странные дела. Жаль только, что ссадины, оставленные скакалкой, заживают скорее, чем ссадины нутряные.
Жаль. След черной змеи на теле - недолговечен. Детская кожа - быстрая, она накипает над раной, и через неделю уже не поймешь: то ли кошка оцарапала, то ли и вовсе почудилось, и ничего там нет, да и не было никогда. А вот змеиный танец, стоит ему начаться однажды, уже не прервется. Змея только переползет в темноту, которая глубже ночной. Совьет себе гнездо в изнанке обыденного, и стоит спокойному гладкому миру хоть немного покачнуться, потерять равновесие, змея поднимет голову, щелкнет хвостом, и начнет накручивать восьмерки за лобной костью. А каждая восьмерка на змеином языке означает бесконечность. Мучительную бесконечность внутренней темноты. И страха.
Яков Моисеевич умер в августе. Через двенадцать лет после той детской болезни.
_А что еще мне оставалось делать? Однажды я сумел тебя уговорить, и ты осталась здесь, со мной, но во второй раз я не смог. Ты снова захотела учиться в Питере. Прости, что я не выдержал тогда, в мае, прости, что я сорвался и накричал на тебя, стал просить тебя сказать мне правду, просил перестать играть со мной. Ты не дослушала меня, убежала... Теперь уже навсегда._
Соня как раз успела вернуться из Питера после вступительных экзаменов. Осип, который учился в высшей экономической школе, устроил отцу самые скромные похороны из всех возможных: кроме могильщиков, домработницы и Сониной мамы - никого. Помянули тоже на кладбище. Добрая баба Евгения Петровна, правда, сетовала...
..._что с них возьмешь-то? вот ведь молодежь пошла_...
Сонина мама к тому времени уже успела похоронить мужа и приближалась к последнему своему году, и все уже знала, и мужалась, и глотала таблетки, и ходила к гадалкам, и со смиренной тоской вдыхала свинцовый запах вывороченной могильной земли. Ни на чьих поминках посиживать ей уже не хотелось. Собственные не за горами.
Софья вышла следом за матерью и бабой Женей за ограду, когда ее нагнал Осип.
- Можно тебя на минуту?
Мама понимающе покивала, лучась на Соню влажными глазами, и пошла под руку с Евгенией Петровной прочь по траурной аллее. Девушка смотрела на соседок и впервые заметила, что со спины они неразличимы. Обе - черные, тяжелые, колдыбающие как утки по грунтовой дороге. "Неужели и я такой стану? Никуда не денусь? Я ведь похожа на маму в молодости..." - нехотя подумала Соня. И перевела взгляд, наконец, на Оську. "Нет. Нет. Я - не такая!" - перетасовалось в голове. И было же отчего! Софья вдруг словно увидела себя сквозь угольные линзы Оськиных зрачков: и ноги в блестючих чулках, и тугой поясок платья, и узел русых волос, который кажется слишком большим, тянет затылок вниз.
- Зайдешь ко мне? - спросил Осип.
Соня рассеяно посмотрела на кладбищенскую ограду. От зарослей туи на окраине кладбища тянуло вязкой сыростью. Придется признать, что лето, в сущности, уже закончилось, что сегодняшний иней на траве - не случайные заморозки, а прелюдия осени, что вот этот длинный парень никогда больше не заберется под стол, никогда не наденет лоснящийся пиджачок, а так и останется долговязым хлыщом и с каждым годом будет становиться все наряднее и солиднее, пока не споткнется однажды о жизнь или смерть, как споткнулся когда-то его отец, пока не замрет, не проглотит последний свой аршин, не согнется в углу темного кабинета и не начнет нести чушь, от которой уши вянут.
- Зайдешь? - настаивал Осип. - Посидим в гостиной, как раньше, помянем.
_
- Потолок гостиной - это пол кабинета. Все в мире относительно,_ вслед за голосом сына потянулся из памяти голос отца. И Соня отчего-то снова сробела. Хотя вроде бы - отчего? Ведь Яков Моисеевич лучше всех на свете, даже лучше папы, единственный человек, с которым было жаль расставаться перед отъездом, единственный, кто ее всегда понимал... Может быть, поэтому Сонечка так испугалась, когда впервые не поняла его? Совсем не поняла. Словно и не он вовсе с ней заговорил напоследок.
_
Гостиная - дно кабинета._
- Нет, Осип. Если хочешь, мы можем посидеть в кафе.
- Понимаю... - проговорил Оська кривобокий голосом отца.
Кафе на окраине города обычно немногим лучше пустыря, где летом катают пивные бутылки небритые гоблины. В кафе на окраине города лучше не заходить вовсе. Если бы Осип не пообещал, что дольше получаса он Софью не задержит, то она бы ни за что не переступила через заплеванный порог полуподвальной дыры. А еще Осип сказал, что у него в забегаловке бармен знакомый. И подмигнул. Софья глазам своим не поверила. Усмехаться, подмигивать после похорон! Хотя...
"А почему бы и нет? - подумала Соня. - Почему бы и мне не улыбнуться в ответ? Не закурить предложенную Осипом сигарету? Ведь солнце по-прежнему встает и заходит, алкоголики спиваются, мама красит брови, я вот поеду в Питер учиться, наверное, выйду замуж, Осип разбогатеет. Почему бы и нет? И почему бы не зайти в кафе? Ведь лучше здесь и недолго, чем дома, где пахнет хризантемами и крахмальными простынями на зеркалах. Там никого уже нет. Ни Якова Моисеевича, ни Оськи - нескладного, неловкого, неудачливого, ни меня маленькой. А я не хочу запоминать дом таким! Пока я не увидела все это сама, я еще могу забыть".
Но и в кафе они почти не говорили. Знакомый бармен накрыл им столик в закутке, даже запалил пыльную свечку, которую хранил для дорогих гостей, наверное, со дня основания забегаловки, и поставил на стол непочатую бутылку коньяка. Однако разговор не клеился, слишком громкая музыка из радиоприемника мешала слушать, мешала говорить; казалось, что сизый сигаретный дым пропитался дребезжанием электрогитар и всхлипываниями покинутой всеми певчей телки. Соня на всякий случай кивала Осипу, крошила шоколадную плитку, незаметно поглядывала на часики. Вот стрелка описала три четверти окружности, потом минут пять словно не двигалась вовсе, и Соня с трудом удержалась от искушения прижать часы к уху и убедиться, что они идут.