А дело обстояло так. Ездили к нам до станции Кубинка по железной дороге, а от Кубинки была дорога, не шоссейная конечно, а грунтовая, по которой можно было на лошади ехать. Тут текла Москва-река, здесь развилка была на Аниково и на Звенигородскую станцию. И мы засели в развилке самой. Надо сказать, что мы тогда мало чем отличались от средневековых разбойников. Ну, я-то всегда лето проводил в расстегнутой рубахе, в штанах, сшитых из чего-нибудь, босиком, обрастал бородой, лохмат был и так далее, крайне загоревший. Вот Беляев, Ромашов, я — трое... кто же еще? Пять нас человек было, все примерно в таком же виде и с дубинками. Мы срезали небольшую березу или вырывали с корнем, у корня ведь такая долбежка есть, наверху оттачивали вроде ручки, чтобы держать, а долбежка внизу. Так что такой штукой человека убить — раз плюнуть. Хлоп по кумполу — дух вон и лапти кверху.
Так вот, мы засели в кустах. Слышим — едет, на подводе, на мужике. А тогда советской-то власти еще настоящей не было, СеСеСеРе никакого не было, а была ленинская РеСеФеСеРе, высшее начальство были люди простецкие. Много было очень хороших русских интеллигентов среди них, в том числе и Семашко. Значит, они просто на поезде поехали, а тут наняли мужика. Ну, подъехали они к развилке, и по всем правилам искусства мы, зная и из песен и прочих источников исторических, как себя вести, выскочили с дубинками-то нашими, босиком, в портках и в развевающихся рубашках. Коня под уздцы сразу же, лошадку-то... Мужик совершенно обалдел. Этот Боровский, кажется, так звали этого секретаря Семашки, громадный такой дядька... В заднем кармане у него пушка была, револьвер. Он, значит, сует руку в карман и никак в задний карман попасть не может, чтобы пушку вытащить. Семашко совершенно был спокоен, похлопывал этого Боровского: так сказать, пушку-то не ищи, раз не нашел до сих пор, все равно тебе уже больше не понадобится...
А потом меня узнал. Мы с ним до этого знакомы уже были, встречались несколько раз у Кольцова. И он меня, однако, в таком виде опознал и говорит (а меня Колюшей звали друзья): «Колюша, неужто это ты?» — «Я.» — «А за что вы меня?» А я говорю: «По делу». И изложил ему в деловом стиле ясно, логично и понятно даже для наркома, в чем дело. Раз вы посещаете, а вы есть высокое начальство, то наше начальство подготовилось и в Аникове, и в Звенигороде, не беспокойтесь. И тут, и там готово под вас угощение первый сорт по нынешним временам, водочки из вашего же казенного спирта наделано от пуза. Но вопрос дипломатический заключается в том, что мы-то очень боимся, что вы сперва в Аниково завернете, там главное будет. А для нас ни хрена не останется: духа уже никакого не будет, так сказать, одни остатки наркома. Вот мы и решили вас умыкнуть. Вы уж как хотите, а сила на нашей стороне. И ваш секретарь все равно пушку никак не вытащит. Ну, тут и Боровский увидел, что дело-то, в общем, безопасное, пушка не к месту будет, не к стилю. Мужик тоже отошел, уже смеется, говорит: «Молодцы, ребята, так и надо». И завернули, значит, к нам, на Звенигородскую станцию.
И действительно, было шикарное винопитие и жратва, и показывали мы циклопов и дафний, и планктон, и всякие такие штуки показывали. Дрозофилы еще тогда не существовало. Показали все лаборатории, центрифуги, аппарат для измерения всех этих вещей, а потом уже перешли, значит, к пиршеству, а после пиршества к искусству. Людмила Николаевна, жена Скадовского, пела, Сергей Николаевич играл на рояле... Да, подготовлена была еще певица, армяночка [7]какая-то, подруга Людмилы Николаевны, очень хорошая певица. И мы с Сергей Романычем Царапкиным басом по очереди с ней. Потом мы их завезли на другую станцию, показали большое количество кур. Никакого большого винопития там не было. Может, они после отъезда Семашко и выпили, но это уже не то. Из этого вы видите, какие были все-таки симпатичные времена. Сейчас разве мыслимо, чтобы министр здравоохранения... сперва его умыкнули, потом напоили... Это невозможно совершенно. Этого быть не может.
Теперь еще об одной существенной связи кольцовского института — с крупным русским ученым, которого мы сокращенно называли ПэПэЛазой [8]— Петр Петрович Лазарев, физик и биофизик. Он был академиком избран... не помню уж в котором году, после революции. Был директором Института физики и биофизики ГИНЗа. В пределах ГИНЗа, собственно, первым, построенным еще до революции? институтом был физический. Но он не был оснащен. Революция Петру Петровичу Лазареву прямо в самый раз подошла. Всякую всячину среди бесчисленного количества оставшихся по наследству от первой мировой войны военных и гражданских организаций можно было, имея документы с круглыми печатями, а по-тогдашнему, с треугольными, раскурочивать в пользу народную, то есть грабить направо и налево, реквизировать, как тогда это называлось. По части реквизиции Петр Петрович был мастер. Все наши прочие профессора были шляпы по сравнению с ним и ничего толком реквизировать не могли.
А тут кольцовский институт, и Пречистенский рабфак, и затем, как я вам вкратце рассказывал, небольшая группа научно заинтересованных молодых людей или сравнительно молодых людей организовала Практический институт. Все это требовало оснащения. А оснащение все реквизировалось в Москве с окрестностями ПэПэЛазой. ПэПэЛаза пользовался и одной из семи, как тогда смеялись, может быть, их было и больше, но считалось, что семь автомашин в Москве имелось тогда. Так вот, одну из семи машин занимал ПэПэЛаза: ездил на ней и реквизировал. Особливо нуждались все в химической посуде. Так он всякую посуду реквизировал: и фарфоровую, и севрскую, и... любую — там, мол, разберемся, которая для чего подходящая. Микроскопы из Земгора [9], Земского городского союза, импортные, во время войны их получали для военных лазаретов. Многие, целые сотни, особенно американские, оставались неиспользованными. Он сваливал это все в огороженный забором двор своего института.
А наша небольшая компания не имела машины. Но приобретя, вернее реквизировав, тут это слово более подходящее, салазки, с наступлением темноты впрягаясь в эти салазки, подъезжали мы к забору ПэПэЛазовского института, лучше всего втроем. Двое перелезали через забор, один оставался при салазках принимать. Двое, значит, рассрочивали теперь уже ПэПэЛазу: ящики с посудой разной, в том числе и севрской, ящики с микроскопами осторожно передавались двумя внутренними рабочими единицами наружной, та принимала себе на брюхо, осторожно нагружала салазки. Когда салазки были достаточно нагружены, то две внутренние единицы перелезали наружу и все втроем тащили тяжело нагруженные салазки во двор Практического института или кольцовского института, смотря по тому, какая поездка какому организующемуся институту предназначалась. Там не разгружалось, а упрятывалось, куда нужно. А уж разгружали все потом и разбирали, куда деть севрский фарфор. Много шло на обмен. Очень честно мы все работали, хотя уже тогда все мы поголадывали, кроме таких военных людей, как я...
Таким образом, в конце концов все распределилось благополучно. Действительно, собранные Земгором большие лабораторные богатства были довольно справедливо и полезно распределены по московским институтам и лабораториям. И это послужило изрядным укреплением этих лабораторий. Потому что в это же время они и старые московские лаборатории сильно разрослись в связи с повышением числа студентов.
ПэПэЛаза был крупным ученым, конечно. Собственно, первым физиком, всерьез занявшимся биофизикой. Во время первой мировой войны совершенно независимо друг от друга он с немцем, тоже крупным физиком и физикохимиком, Нернстом [10]открыли очень сходные теории элементарных основ нервных явлений (ионная теория нервного возбуждения так называемая). Она в немножко различных формах была независимо друг от друга разработана Нернстом, после войны уже им напечатана, и ПэПэЛазой, тоже после революции при первых возможностях, в начале 17 года, напечатана.