Людек снова покачал головой.
— Что же делать? — сказал он. — С богами и с духами я воевать не стану… а младшую, если хочешь, я с радостью отдам за тебя. Не менее пригожа она, чем сестра, и ничем её не хуже… Эту, хоть бы вздумала она плакать, ты получишь…
Он посмотрел на Домана. Сорвав с ветки листик, Доман прилепил его к губам и, глядя куда-то в сторону, молчал: пренебречь предложением Людека он не хотел, а принять его не мог. Наконец, когда листик упал, он медленно заговорил:
— Если ты прикажешь Диве, она тебе повинуется: ты теперь хозяин в доме, — что прикажешь, тому и быть… Всем им хочется служить богам и духам, так можно ли их слушать?
— Я не могу ей приказать, — спокойно сказал Людек. Доман нахмурился, глаза его горели, грудь высоко вздымалась, словно он запыхался от усталости.
— Эх! — вскрикнул он. — Так-то ты почитаешь меня братом? Верно, от другого ждёшь большего выкупа, оттого и не хочешь отдать её за меня…
— Доман, брат, мне выкуп не нужен, правду я говорю…
— Хочешь, чтоб я братом вам был, мстил с вами за отца, отдай мне сестру, — настаивал Доман,
— Младшую отдам…
— Старшую — или никакой.
— Не могу! — решительно повторил Людек.
Доман встал, по своей привычке снова сорвал листок, приложил его к губам, прошёл несколько шагов и обернулся.
— Отец ваш отдал бы её за меня, — воскликнул он с гневом.
— Никогда…
— Хочешь, чтобы я был с вами и за вас? Я готов… Но она должна быть моей, а ежели нет, так нет…
Людек насупил брови и, передёрнув плечами, нетерпеливо повторил:
— Нет, так нет!
— Значит, нет! — вскинулся Доман. — Видно, ты хочешь, чтоб я был врагом тебе, а не братом!
— Купить твою дружбу я не могу, придётся обойтись без тебя, — холодно возразил Людек.
Доман бросился к нему, весь дрожа от гнева. — Людек, брат! Плохо ты, поступаешь, говорю тебе! Из-за девки не хочешь отца в могиле утешить пролитой кровью врагов… Э-эх!
— Я уже сказал, — буркнул Людек, — не могу…
— Друзья вам нужны теперь, а ты себе недругов наживаешь! — насмешливо прибавил Доман. — Безрассудный ты человек!
Глаза их встретились: Людек, сдерживаясь, ещё раз повторил:
— Не могу…
Доман вскочил, собираясь уйти.
— Не отдашь добром, так я силой её возьму…
— А мы силой будем её защищать…
— Посмотрим!
— Посмотрим!
Договаривая последние слова, оба пятились в разные стороны, все так же скрещивая взгляды. Руки они уже не протянули друг другу. Меньшой брат молча стоял за Людеком, который заменял ему теперь отца.
Доман рывком нахлобучил шапку на глаза и пошёл прочь. Лошади его стояли невдалеке от пепелища: он зашагал к ним. Затем застучали копыта — он уехал…
Людек постоял немного, поджидая, не вернётся ли он, но, услышав топот, тоже двинулся в путь.
По лесу разнёсся частый стук копыт и собачий лай.
Вскоре братья нагнали своих: тихо напевая, они медленно брели домой. Тризна и поминки больше утомили их, чем битва. Они уныло плелись, пошатываясь и часто останавливаясь…
На другой день жизнь в доме вошла в обычную колею. Женщины снова стояли у очага, Дива сидела за ткацким станком, слуги вращали жернова, стряпали, обихаживали скотину, на сарае курлыкал аист, и, прыгая по плетню, стрекотали сороки. Суетни было больше, чем обычно, потому что погребение на всем оставило след, а старой Яги, распоряжавшейся прислужницами, не было. Место её заняла жена Людека, который стал после отца главой семьи.
Вечером на завалинке перед домом, прильнув щекой к щеке и крепко обнявшись, сидели обе сестры — Дива и Живя… Глядя вдаль, на лес, они думали свои думы и тихо напевали… С реки шёл Людек, низко опустив голову и заложив руки за спину. Увидев его, девушки поднялись. Он остановился. Дива подошла к нему.
— Зачем ты приворожила Домана? — спросил он.
— Я? — залившись румянцем, вскричала девушка. — Я и ворожбы не знаю и Домана знать не хочу…
— Он от братства с нами отказался из-за тебя, — медленно проговорил Людек. — Требует тебя в жены… угрожает нам.
— Я дала обет богам, — спокойно молвила Дива.
— Это ему известно, да он знать ничего не желает.
— В чем же я повинна?
Живя, стоявшая позади сестры, с любопытством поглядывала то на неё, то на брата. Все трое молчали…
— Эх, Дива, — вскричал Людек, — лучше бы тебе пойти за него, а нам обрести брата, чем врага себе наживать…
Девушка покачала головой, две слезинки скатились по её лицу, она взглянула на Людека с молящей улыбкой.
— Не принуждайте меня, — попросила она тихо, — оставьте Диву в покое. Я вам полотно буду ткать, песни петь, воду носить из источника, ходить в зеленом венке…
И она поклонилась брату в ноги, а Живя опустилась наземь и обняла его колена, молча моля за сестру.
Людек понурил голову и, не проронив ни слова, удалился.
Змеиное урочище притаилось среди дремучих лесов; ни одна тропинка не вела к нему, и, казалось, оно было покинуто с незапамятных времён. С трех сторон его окружали почти непроходимые болота и топи. И только справа узкий клин менее зыбкой почвы открывал к нему доступ. Некогда, много веков назад, когда кочующие народы впервые селились на незнакомых землях, здесь было раскинуто первое их становище.
В память о нем здесь впоследствии собирались старейшины на совет. Городище было опоясано низким, местами сравнявшимся с землёй зелёным валом. Посредине стоял навес на расшатанных, клонившихся в разные стороны столбах. Крышу с него почти всю сорвало, в стене выломалось одно прясло и, полуистлевшее, валялось на земле. Кроме этого почерневшего, разрушенного строения, на городище не было ничего — ни деревца, ни камня, лишь кое-где пробивались скудные кустики травы да торчали бугром старые кротовины. Все вокруг было тут уныло и мрачно. Небосклон, насколько хватал глаз, закрывали чёрные леса. Вдали направо поблёскивало маленькое озерцо, наполовину заросшее камышом, налево, местами затопив непроходимую трясину, протекала зазеленевшая речка. Жалобные крики чаек заглушали пение лесных пичужек. Они беспокойно кружились над своими бесчисленными гнёздами, словно отгоняя от них невидимого врага.
Там, где городище смыкалось с землёй, стоял на страже бор.
Был канун Купалы — день, назначенный для веча. Кметы и владыки уже знали, какая участь постигла Виша за то, что он первый созывал их. Гибель его напугала одних и взбудоражила других, побуждая их сообща искать спасения.
На городище можно было попасть только со стороны леса, проехав мимо старого, почти засохшего дуба, стоявшего посреди дороги, который почитали, так же как урочище, священным. Под ним лежали куча полуистлевших тряпок, в которых люди приносили к его подножию свои хворости.
В маленьком источнике, бьющем неподалёку, болящие совершали омовение, утираясь полотняными лоскутами. Потом их бросали под дуб, твёрдо веруя, что вместе с ними уходила и хворь. Они оставались в дар духам, которые возвращали утраченное здоровье. Лежали тут и другие жертвы, промокшие, заплесневелые и засыпанные листьями, — кувшины, чаши, янтарные бусы, куски сукна и шнурки, завязанные тайными узлами.
Высоко на дубе чернело огромное дупло, как будто созданное для борти диких пчёл. Но дерево отпугивало сыростью, и пчелы на нём не водились. Дупло оставалось пустым и зияло странно и жутко, как раскрытая пасть.
Сверху донизу кора была покрыта зелёным, лоснящимся, как бархат, мхом, жёлтыми наростами и чахлыми былинками, которые прорастали на прогнивших лишайниках. Ещё брезжил рассвет, когда в зарослях послышался шелест. Кто-то осторожно прокрался под дуб, прясел, прислушался и, уверясь, что вокруг все по-прежнему тихо, поднялся — то был маленький человечек в сером кафтане, с круглой, коротко остриженной головой и широко разинутым ртом, в котором сверкали мелкие зубы. Он ещё раз оглянулся, послушал, обхватил руками ствол, уцепился ногами и с ловкостью дикого зверя полез на дерево. Время от времени он настораживал уши и снова поспешно карабкался вверх, беспокойно поглядывая на дупло. Это был Зносек.