Ты не будешь смеяться, если я скажу, что по-прежнему считаю нас целомудренными? В какие бы гадкие и даже опасные игры мы ни играли, в них все равно оставалось что-то детское. Хотя нет, не так, детство не целомудренное, оно просто несведущее; а мы знали, что делаем. Как ни парадоксально, может быть, это звучит, но, на мой взгляд, как раз само это знание придавало нашим действиям безгрешную, до-грешную легкость. Как все любовники, мы, я по крайней мере (ведь не мог же я знать, что чувствуешь ты) верил, что в наших отношениях есть что-то, чего до нас на свете не было. Не великое, конечно, я же не Рильке, а ты не Гаспара Стампа [8], но что-то такое, что выше себялюбивой плоти, выше даже, чем мы друг для друга, что трепещет и остается, как остается стрела на натянутой тетиве, прежде чем обратиться в чистый полет. Но остается и тогда.
Она рассказывала мне свои сны. Ей снились приключения, невероятные путешествия. Снился огромный дог, который превратился в единорога и убежал. Снилось, будто она — не она, а кто-то другой. Она лежала на животе, такая серьезная, упираясь подбородком в ладони, сбоку изо рта торчит сигарета, и тянется кверху быстрый колеблющийся дымок, точно канат факира. Сиреневые тени под нижними веками. Пальцы с обкусанными ногтями. Стянутое, как ниткой, углубление под копчиком. Теперь, в бессонные ночи, я прохожу ее дюйм за дюймом, обвожу все контуры, произвожу топографическую съемку владений, которые мне больше не принадлежат. Вижу, как она медленно поворачивается в глубине экрана моей памяти, замирает, смотрит, слишком реальная, чтобы это была правда, вроде трехмерных чертежей, которые делают компьютеры. Только тогда, когда она видна мне особенно наглядно, я сознаю, что утратил ее навек.
Я чувствовал, что она приближается, эта утрата; с самого начала я ее предчувствовал. Намеков было сколько угодно: обмолвка, хитрый взгляд, слишком поспешно оборванная улыбка. Однажды, лежа в моих объятиях, она вдруг замерла и, приложив ладонь к моему рту, прошипела: «Тссс!» Пронзенный страхом, я услышал отдаленный, безжалостный телефонный звонок, донесшийся из недр дома. Телефон! Даже автоматная очередь не показалась бы мне такой неуместной. Но А. нисколько не удивилась. Не сказав ни слова, она выскользнула у меня из рук, завернулась в мой халат и убежала. Я вышел следом, подгоняемый дурным предчувствием. Телефон, старая бакелитовая коробка, стоял внизу, на верстаке, заваленный всяким барахлом. Я остановился на пороге. Она стояла ко мне спиной вполоборота, поставив одну ступню на другую, а трубку зажав между щекой и плечом, и тихо в нее говорила, будто толковала что-то малому ребенку. Чувствовалось, что с улыбкой. Поговорив, положила трубку, обернулась и пошла ко мне, прижав руки к груди и пригнув голову. Только тогда я осознал, что стою перед нею голый. Она прижалась ко мне, смеясь тихим, как тигриное ворчание, смехом. «Ой, как холодно!» — почти весело пожаловалась она. Я молчал, мучительно страдая. Туман раздвинулся, и мне открылся душераздирающий мгновенный вид совсем другой, отдаленной страны.
И дом № 23 тоже обнаружила она. По ее словам, она присматривалась к нему уже давно. Там вроде бы располагалась адвокатская контора (надо же иметь такое чувство юмора), но по виду входящих и выходящих людей что-то не верилось, чтобы их интересовали юридические вопросы. Однажды она пришла взбудораженная, не сняв пальто, стала коленями на постель, взяла меня за руки и сказала, что я должен пойти с нею кое-куда, она меня отведет. Мы торопливо шагали по малолюдным улицам — дело было к вечеру, и пешеходы почти не встречались. Асфальт под серо-стальным небом казался тщательно вымытым, за каждым углом ждал в засаде порыв ледяного ветра. Дом № 23 выглядел обшарпанным и заброшенным. На улицу выходило большое витринное окно, задернутое коричневой шторой, и узкая высокая дверь. У порога А. позвонила и, усмехаясь, прижалась ко мне спиной, ее макушка приходилась под мой подбородок. Волосы у нее были холодные, но кожа под волосами горела. Послышались шаркающие шаги, мамаша Мэрфи, в шлепанцах и вязаной кофте, выглянула в открывшуюся дверь, но тут же попятилась, глядя на нас с подозрением. «Его нету», — буркнула она. У нее были основательные усы и большой бюст, достигающий до того места, где когда-то находилась талия. А. заискивающе объяснила, что мы пришли не к адвокату. Мамаша Мэрфи продолжала разглядывать нас с подозрением. «Вы вдвоем», — произнесла она. Если это был вопрос, то у нас не нашлось на него ответа. Она еще некоторое время к нам приглядывалась, а затем отступила в сторону и жестом пригласила войти. Я было замешкался, словно мне предлагалось войти во врата Гиблой Часовни, но А. нетерпеливо тянула меня за рукав, и я последовал за нею, моей Морганой.
Поднимались по узкой лестнице, жирный зад мамаши Мэрфи покачивался у нас перед носом. Освещение было слабое, пахло тушеным мясом. А. победно сжала мне пальцы и что-то произнесла одними губами, но что, я не понял. Мы вошли в небольшую комнату на втором этаже, тускло освещенную, с низким потолком, мягким диваном, тюлевой занавеской и крытым клеенкой столом. По стенам колыхались бурые тени, похожие на лоскуты оборванных старых обоев. Мамаша Мэрфи сложила руки под грудью и опять обратила на нас испытующий взор. А. крепче прижалась к моему боку. Я не знал, куда деваться.
— А вы часом не из полиции? — грозно спросила мамаша Мэрфи.
А. энергично замотала головой.
— Да нет, что вы. Мы не из полиции. — Старуха перевела взгляд на меня. А. поспешила добавить: — Понимаете, нам нужна девочка.
Я почувствовал, что краснею. Мамаша Мэрфи и бровью не повела. Я не в силах был больше выдерживать ее бесцветный взор, заложил руки за спину, отошел и стал смотреть в низкое окно; в конце концов, это женское дело. Конечно, я жалкий, бесхребетный пес, кто спорит. Какие ощущения я испытывал? Возбуждение, разумеется, ужасный, захватывающий, запретный жар, точно потеющий мальчик, вздумавший подглядеть, как раздевается сестрица. (Почему в такие минуты мне всегда вспоминается детство? Наверно, они приводят на ум первые грехи, эти первые неуверенные шаги в реальную жизнь.) За окном сгущались сумерки; наступил вечер. На душе у меня, как тихий вздох, повеяло печалью. В переулке под окном стояли мусорные контейнеры, сараи, гаражи. По верху стены, усеянному битым стеклом, шла, изящно ступая, кошка. Почему отбросы мира всегда говорят мне о чем-то неуловимом? Разве эта сцена могла что-то означать, если она и сценой-то была только благодаря тому, что я на нее смотрел? За спиной у меня А. со сводней вполголоса обговаривали условия. Вот так бы мне и стоять всегда, мрачно глядя из окошка, как влачится к окончанию зимний день; не жизнь, а ее хрупкое подобие, понимаешь? — в нем я всегда чувствую себя уютно.
Нашу девочку звали Рози. Бывалая с виду, лет, наверно, двадцати, тонкая в кости, но плотненькая, с крашеной белокурой челкой и нечистой кожей. Вполне могла бы оказаться привидением моей дочери, будь у меня дочь. Я сказал ей какую-то любезность, но был вознагражден ледяным взглядом. А вот с А. у них сразу завязалась сердечная дружба, снимая чулки, они уже сидели бок о бок на кровати, у обеих по окурку в малиновых губах и совершенно одинаково прищуренные от дыма глаза. В этой комнате всей мебели была только кровать и конторский стул с пластиковым сиденьем. Кровать неприятно походила на больничную койку. Я разделся и стоял у стула в кальсонах, чувствуя, как волоски у меня на коже встают дыбом, не столько от холода, сколько от дурных предчувствий. А. дала ясные указания: мы с ней займемся любовью, а Рози будет наблюдать. Рози, пожав плечами, сказала, что пожалуйста, она не против. Раздетая, она отошла к стулу, насмешливо взглянула на меня и уселась, скрестив руки и перекинув ногу за ногу. У нее были красивые плечи и в мочке левого уха болталась английская булавка. А. откинулась на кровати, заложив руки за голову в позе герцогини Альбы. Они смотрели на меня с двух сторон спокойно, выжидающе. Я чувствовал, что меня изучают. Последствия были неизбежны. Я растянулся рядом с А. и, прижав губы к ее шее, пробормотал слова извинения. «Не беспокойся, — прошептала она мне в ухо. — Просто притворись, и все». Похоже, что она была довольна. Именно это ей и было нужно: не сам акт, а изображение акта. На протяжении четверти часа мы трудились, играя страсть, задыхались, терлись друг о дружку, сжимали кулаки. Особенно старалась А., кусала мне плечо и выкрикивала грязные слова, чего никогда не делала, когда мы были одни и не притворялись, или притворялись, но не до такой степени; я не узнавал ее, и при всей моей нежности, мне было грустно и немного противно. На Рози я не смотрел, я бы не вынес ее презрительного взгляда, но остро ощущал ее присутствие, мне слышно было ее дыхание и слабый скрип клеенки под ее голым задом, когда она меняла позу. Где-то в середине нашего спектакля она преспокойно закурила новую сигарету. Позже, когда она уже одевалась, я встал с кровати и попытался ее обнять в знак сам не знаю чего, а также, наверно, в пику А. Рози застыла, стоя на одной ноге с трусиками в руках, и я с сокрушением отпустил ее. А. наблюдала за этим с кровати, а после того как Рози ушла, поднялась и с нежностью, какой я до тех пор от нее не видел, положила ладонь мне на плечо. «У нас ведь все по-прежнему, да? Ты да я, — так сказала она. — А здесь мы вроде как и не были». По крайней мере могла так сказать.