С Германом я не встречался с середины марта прошлого года — вышла ссора нелепая, но имеющая свое основание, в достаточной мере глубокое. В первые дни меня это сильно мучило. Потом я скорее был рад создавшемуся положению. Мой древний страх перед одиночеством и болью не дал бы мне внести холод и ясность в безобразно запутавшуюся ерунду, которая называлась дружбой с Германами. Если бы я имел право зачеркивать, то зачеркнул бы слово «безобразно» как слишком сильное. И слово «ерунда» ничего не говорит. Но раз так написалось, пусть остается. В ночь на Новый год они позвонили нам из города. Завтра целой компанией приедут к нам в гости, но без Тани… Был сегодня. в городе. Получал деньги. Вернулся в половине восьмого. Маленькая Лара встречала меня на станции. Увидев меня, побежала к вагону, раскрыв объятия. А поезд еще не остановился. Несколько мгновений я думал, что она упадет между вагоном и платформой, но все кончилось счастливо… На душе беспокойно, и тревога не знает, за что уцепиться. Вечером заходил Рахманов. Я пошел! его провожать и на обратном пути вспоминал старые обиды. Меня вечно обижал Шкловский, который невзлюбил меня с первой встречи, году, вероятно, в двадцать третьем! Но меня сегодня мучило не это, а то, что я держался перед ним виновато, зная об этом его чувстве. Тынянов меня любил, что Шкловского сердило еще больше. Сегодня выпал снег. В городе +3°. У нас днем было —3, а сейчас 0. Сильный ветер, скользко, не выйти.
Мы в городе — Кате нездоровится, уже несколько дней у нее грипп. Вчера была генеральная репетиция у Райкина [130]. Вся эта затея не имеет никакого отношения ко мне. Мастера цирка, мастера эстрады могут делать отлично очень малое количество вещей. Летать под куполом, жонглировать и вообще делать то, чем они овладели. К сожалению, на эстраде это не так заметно, и я наивно пытался заставить Райкина делать то, что ему не свойственно. Так же нелепо было бы заставлять гимнастов показывать фокусы. Но его возможности ясны немногим. Ему. И всё. Да и то он их, скорее, чувствует. Отсюда вся возня и все неясности и, наконец, ублюдок, у которого я тоже числюсь отцом. В результате просмотра я опять дописываю. Сегодня решили переделать то, что было утверждено в сентябре. Тоска.
Приехал из Мурманска театр [131]. Райкин звонил утром. В двенадцать репетиция. В театре я узнал, что Райкин при участии всей труппы переделал номер, который диктовал я по телефону в Мурманск. Сыграл его мне. Получилось хорошо. Вечером прогон. Больна Рома. Ссорятся Акимов и Райкин. Акимов нападает. Райкин применяет, по определению Акимова, метод эластичной обороны. Возвращаюсь домой в час с головой тяжелой, но скорее довольный тем, что живу. Завтра пустят на вечерний прогон публику.
Просмотр на публике вчера состоялся. А сегодня просмотра не было [132]. Почему? Это целый рассказ. К восьми часам у входа в эстрадный театр, точнее, у входа из вестибюля к вешалкам собралась толпа. Но какая! С большим трудом, по одному, мучаясь угрызениями совести за то, что я поверил директору и не составил списка и не сдал его администратору, а стал возле него и каждого приглашенного объяснял, я наконец провел на просмотр тех, кого позвал, и тех (а этих было большинство), которые просились. Больше всего беспокоили меня те, кого позвал я. А среди них сотрудники Управления авторских прав — сердитая Марья Васильевна, хорошенькая Люда и знакомый мне с 1924 года по «Ленинградской правде» главный бухгалтер управления Константин Августович. Их просто затерло в дверях, и я вынужден был кричать эстрадникам, которые все лезли и лезли: «Дайте дорогу управлению!» И выдернул их из веселой, и наглой, и безразличной толпы. Билетики, точнее, записочки с фамилиями приглашенных я разложил в восьмом и девятом рядах. Но веселые и наглые эстрадники сбросили их все и расселись, сохраняя невинное и упрямое выражение. Мы сели на казенных местах. И вот начался прогон, или генеральная репетиция. Я привык отвечать за то, что делаю, один. А этот результат коллективной и вместе с тем принудительной работы считал как бы общим. Но с некоторым удивлением убедился, что я работал не напрасно. Но главным героем был Акимов. Его упорство противостояло стихии эстрады, и он победил. Появилось некоторое подобие спектакля и неожиданно большой успех. Присутствовало московское начальство. А мы работаем сегодня до ночи. Точнее, они.
Работали мы до ночи вчера после заседания в «Европейской» в 77–м номере у Свитнева [133]. В гостинице встретились мы в 12, ушли в пять. Московские гости записывали, слушая репетицию, чуть ли не каждое слово и предъявили нам большое количество претензий. Но, к счастью, небольших. Тем не менее вчера я написал две интермедии. Точнее, одну написал между заседанием и репетицией, другую придумал совместно с Гузыниным и Райкиным уже в театре. Потом я удрал к Германам, у которых не был с середины марта прошлого года. Танины именины. Поэтому и написал вчера, что работали до четырех часов ночи «они». Я отпал в одиннадцать. Но сегодня с девяти я уже печатал на машинке. Я так давно не работал напряженно, внося последние поправки в пьесу уже на ходу, что испытываю наслаждение. Чувствую, что живу. Акимов днем успел внести все поправки. Почти все поправки — ведь последние из них я принес ему на репетицию. Вечером еще одна репетиция. Завтра в двенадцать — генеральная. Послезавтра — просмотр… Вчера звонила Наташа, но, к сожалению, в Комарово. Разговаривала с Шурой. Приедет 3–го. Собирается приехать 3–го. Без Андрюши. Экзамены сдала на «отлично».
Вчера ночью после спектакля у Райкина выехал я в Комарово [134]. Начинаю приходить в себя. Не был тут неделю, а кажется, что месяц, так много пережито всяких волнений за эти дни. Вчера спектакль шел первый раз для так называемого кассового зрителя. Играли артисты без подъема, как всегда после ответственных и напряженных генеральных репетиций со зрителями. Ошибались, Райкин спел: «старый птенчик» вместо «веселый». Испортился клапан концертино у Шуры Маслюкова. Не получилась проекция задника с видами Парижа. Но тем не менее успех был, и я в третий раз выходил кланяться с Гузыниным. (Третий раз за эти дни.) Но это все не для меня. Я не привык так мало отвечать за то, что делается на сцене. Все слеплено из кусков. Вот кусок мой. А вот Гузынина. А вот Райкина. А вот всей труппы. И так далее. И все‑таки я скорее доволен. Я все‑таки полноправный участник того, что произошло. И лучше такое участие, чем тишина, в которую я был погружен в последнее время. Это жизнь. На просмотрах (особенно на втором) было то драгоценное ощущение успеха, которое так редко переживаешь. Но больше для эстрады работать я не намерен…
Совещание по детской литературе открывается в Москве 14 апреля [135]. Я, узнав это, обрадовался. Мне давно хочется побывать в Москве, поговорить с Наташей, а как раз 16–го — день ее рождения. Она хочет в июне, вместо того чтобы ехать на практику со своим курсом, отправиться в Туркестан к Олегу. Это меня пугает по многим причинам. Выглядит Наташа ужасно, в июне в Средней Азии жара страшная, а главное — я боюсь этой силы ее привязанности к мужу. Как бы она не навредила им. Их семейной жизни… Все эти дни обдумываю письмо к Наташе и ничего не могу придумать. Точнее, все мысли рассеиваются от сознания, что действовать дочь будет не по умным моим советам, а по безумным своим чувствам. А не написать — тоже нельзя. Какие еще новости? Из мелких горестей вот какая. В четверг записали на пленку мой разговор с детьми. Записывали без репетиции, мне он казался удавшимся, и вчера объявили в газете — в 17.15 он будет передаваться по радио. Я ждал этого с интересом. Но вдруг с утра в Комарове выключили свет. Пришлось пойти в Дом творчества слушать передачу по трансляции. Со мной пошла Катюша, а в самом Доме к нам присоединились Пантелеев и Рахманов. Впечатление у меня от передачи получилось ужасающее. Нарочитые, наглые, актерские интонации, о которых я и не подозревал. Словом, второй день это мешает мне жить. Больше выступать не буду.