В другом литературном еженедельнике Вадим Федорович наткнулся на статью Роботова. Известный поэт пространно делился с корреспондентом своими творческими планами: скоро выходит трехтомник его избранных стихотворений и поэм, на «Мосфильме» снимается картина, где прозвучат две его новые песни о металлургах, на днях появится в печати его новая поэма «Ускорение»…
Может, и зашатался раздутый Роботов, раз на него ополчился Луков, но сшибить его с пьедестала будет не так-то просто: закаленный в борьбе за свой авторитет Роботов не даст себя в обиду. Наоборот, критика лишь привлечет к его имени еще большее внимание. Не исключено, что вся эта шумиха вокруг него – тонкая игра. Последнее время о Роботове почти не писали, да и по телевидению давно его не видели, вот они с Луковым снова привлекли к его персоне внимание общественности…
Сладкая жизнь у литературных чиновников, если они всеми правдами и неправдами так цепляются за свое место… Наверное, понимают, что оторви их от кормушки и почетной должности – и они сразу станут никем, пустым местом… И по-видимому, страх держит рукой за горло таких людей: ведь когда он станет «голым королем», любой может сказать в глаза, кто он есть на самом деле, а может, даже потребует ответа за все содеянное за десятилетия…
Читая подобные выступления, Вадим Федорович только усмехался: как же после всего этого некоторым именитым критикам верить? Если они сознались, что врали? Прославляли начальство и замалчивали талантливых? Как, интересно, чувствует себя Луков? Андрей нашел статью в теоретическом журнале, где Лукова назвали «дубовым конъюнктурщиком», критиком из породы «чего изволите?». И вот после всего этого Николай Луков «исправился» – написал критическую статью о Роботове и Алферове…
Месяц назад Казакова пригласили в Москву на совет по художественной литературе – он и не знал, что избран туда. В актовом зале увидел Виктора Викторовича Малярова. Тот стал еще грузнее, живот распирал широченные в поясе брюки, а светлые глаза с мешками вроде бы стали меньше. Как всегда, был чисто выбрит, в дорогом костюме, при галстуке.
Полный, улыбчивый Алферов что-то толковал с трибуны о перестройке, о новом подходе издательств к публикации книг: мол, теперь издатели будут считаться с книжным спросом, мнением читателей и библиотекарей, пересматриваются планы по выпуску избранных сочинений…
– Сам-то ухитрился два или три раза выпустить свои полные собрания сочинений, – шепнул Маляров. – Я слышал, его турнули из двух или трех редсоветов, где он сидел как монумент десятилетиями.
– А кто это в президиуме рядом с Роботовым? – поинтересовался Вадим Федорович.
– Шубин, – ответил Маляров.
– Кажется, он был с бородой?
– Прет, как танк, в начальство, – усмехнулся Виктор Викторович. – На этой новой волне, когда колоссы на глиняных ногах закачались, хочет проскочить в руководители нового типа. Мол, в свое время пострадал, потому что критиковал начальство.
– Он и тогда был в чести, – заметил Вадим Федорович. – Славили во всех газетах, да и издавался широко.
– Ловкач, – согласился Виктор Викторович. – Ловит рыбку в мутной воде… Кстати, знаешь, когда он снова пошел в гору? В Ленинграде вышла книжка о его творчестве. Это Никколо Луков написал…
– Как он поживает?
– Луков? Ты разве не читал разгромной статьи, где его с дерьмом смешали: дескать, хвалил с пеной у рта только литературное начальство, преследовал талантливых писателей и вообще никакой он не критик, а спекулянт от литературы и конъюнктурщик.
– Ну а как твои литературные дела? – перевел разговор на другое Казаков…
Он почему-то даже не ощутил удовлетворения, что злобный недруг его, Луков, наконец выведен на чистую воду. Луков получил по заслугам, а бездарный Шубин снова на плаву… Выходит, такие, как Шубин, пристраиваются к новым условиям существования. Да и как может перестроиться писатель, который всю свою жизнь лгал, изворачивался, подстраивался под каждую новую волну?.. Затаился Никколо Луков! Ждет своего часа – такие, как он, не сдают своих позиций… Наверное, не нужно писателям литературное начальство. Писатель не связан с производством, как киноработник или артист. Писатель – сам производство, фабрика, завод… Хороший, талантливый писатель!
Все это вспомнилось Казакову, когда он просматривал «Литературку». Взглянув в окно, он надел костюм, летние туфли, поколебавшись, захватил легкий синий плащ. У него в три часа выступление в центральной библиотеке Московского района. Сегодня суббота, день по-летнему теплый, солнечный. Почти половину апреля стоит такая погода – в городе вряд ли осталась хотя бы одна ледяная глыба, разве что в старых парках и скверах под ворохом прошлогодних опавших листьев.
Он пешком дошел до станции метро «Чернышевская», опустил пятнадцать копеек в автомат, тот кашлянул и выплюнул в железный лоток три зазвеневших пятака. Как бы человек ни спешил, а лишь стоит ему ступить на убегающую вниз лестницу эскалатора, как время будто останавливается – тебе уже не нужно торопиться. Стоя на шуршащей лестнице, Казаков вглядывался в лица людей, поднимающихся по другой лестнице эскалатора вверх. Сколько лиц! И все разные. Интереснее всего смотреть на лица задумавшихся людей: взгляд невидящий, лоб нахмурен, рука каменно замерла на резиновом поручне. Мелькнет лицо и навсегда исчезнет, и унесет с собой незнакомый человек свои мысли, заботы, радости, печали… Иногда Вадим Федорович задумывался: каждый ли человек несет в себе огромный непознаваемый мир или все думают и поступают в определенных обстоятельствах одинаково? Однажды лестница резко остановилась, и люди повели себя по-разному: одни стали обеспокоенными, другие – испуганными, третьи вообще никак не отреагировали, будто ничего не случилось. Одна лестница продолжала совершать свой неторопливый бег вверх, а вторая замерла. И те, кто безучастно стоял на ней, вдруг показались Казакову людьми из другого мира. Из заколдованного сонного царства, терпеливо ожидающего доброго волшебника, который придет и всех разбудит…
Выступление затянулось, читатели задавали много вопросов, интересовались личной жизнью писателя. В какой-то момент Вадим Федорович вдруг подумал, что в этих встречах есть нечто, стирающее грань между обыденной жизнью и волшебством художественного вымысла. Читая роман, каждый читатель по-своему представляет себе автора, если вообще думает о нем. Писатель создает в своей книге особенный мир, окрашенный только ему присущим мироощущением, вылепливает образы героев, пропуская их сквозь себя, но вот с писателем встречаются читатели, иные задают ему самые обычные вопросы: женаты ли вы? Долго ли писали этот роман? Кто послужил прообразом главного героя? И много ли вы получили за книгу? И не снижает ли эта «проза» жизни художественный мир, созданный писателем в романе?..
Вадим Федорович не раз замечал: когда он встает из-за стола, на него устремляются десятки и сотни любопытных взглядов, в которых и ожидание чего-то необыкновенного и, может быть, восхищение, а потом, к концу встречи, все это исчезает, люди смотрят на тебя как на такого же труженика, как и они сами, и уже литературный процесс, который, кстати, почти невозможно обыкновенными словами объяснить, становится для них обычной работой, короче говоря, оказывается, писатель, создавший романтический мир своих героев, – простой человек, ничего общего не имеющий с миром, поразившим их воображение…
Вот и сейчас, возвращаясь с букетом алых гвоздик к станции метро «Звездная», Казаков размышлял: что дала эта встреча читателям? Радость или разочарование? Ведь писатель – это не артист, не волшебник. Иной и говорить-то красиво не умеет…
– Вадим! Здравствуй! – услышал он до боли знакомый голос.
Он даже не сразу остановился, по инерции сделал еще несколько шагов, будто это не к нему обратились.
– Привет, – бесцветным голосом произнес он, оборачиваясь.
Перед ним стояла Виолетта Соболева. Все такая же вызывающе красивая, а может, он просто такой ее видит? Полное лицо с чуть оттопыренной нижней губой и маленьким носом вовсе не образец классической красоты. Золотистые волосы у Виолетты, выбиваясь из-под синего берета, спускаются до плеч. Как любил он брать жестковатые пряди в ладони и пропускать между пальцами… И вместе с тем что-то изменилось в облике молодой женщины. Сколько они не виделись? Наверное, год? Или больше? Он уже редко думал о ней, а если мысли и приходили в голову, то гнал их прочь. Что же изменилось в ней? Глаза… Светло-карие, с длинными накрашенными ресницами, они смотрели на него с какой-то не свойственной ей грустью, даже растерянностью. Раньше Виолетта держалась увереннее.