Итак, первостепенная, выдерживающая сравнение с чем угодно роль России во всемирно-историческом бытии и сознании выявляется с полной неопровержимостью на двух самых разных “полюсах” — от грандиозного деяния русского народного тела — конечно же, не бездуховного — до высочайшего духовного творчества в русском слове (многие плоды этого творчества давно нашли свое инобытие на всех языках мира), — хотя мировое значение России, разумеется, не исчерпывается этими двумя аспектами.
Поэтому любая самая резкая “критика” (безусловно, имеющая свою обоснованность) идеокрагической и евразийской природы Руси-России никак не может поколебать высшего (сопоставимого, повторю, с чем угодно в мире) значения ее цивилизации и культуры.
Правда, и “критика” России действительно имеет веские основания; это с очевидностью выявляется, например, в своего рода уникальной, беспрецедентной уязвимости русского государства. Так, в начале XVII и в начале XX века оно рушилось прямо-таки подобно карточному домику, —что было обусловлено, как явствует из непреложных фактов, именно его идеократичностью, а также его многоэтничным евразийством.
В.В. Розанов констатировал в 1917 году с характерной своей “удалью” (речь шла о Февральском перевороте): “Русь слиняла в два дня. Самое большое — в три. Даже “Новое время” (эта “черносотенная” газета выходила до 26 октября. — В.К.) нельзя было закрыть так скоро, как закрылась Русь… Не осталось Царства, не осталось Церкви, не осталось войска… Что же осталось-то? Странным образом — буквально ничего”. 206
И тогда же Розанов вопрошал: “Как же это мы просмотрели всю Россию и развалили всю Россию, делая точь-в-точь с нею то же самое, что с нею сделали поляки когда-то в Смутное время, в 1613-й год!…”
Василий Васильевич был не вполне точен, говоря о Смутном времени: поляки пришли в страну с уже рухнувшим государством. Но он всецело прав в своем беспощадном диагнозе: русская государственность во всех своих сторонах и гранях перестала существовать в 1917 году прямо-таки мгновенно, ибо для ее краха достаточно было решительно дискредитировать властвующую идею (те же “православие, самодержавие, народность”…).
В начале ХVII века властвующая идея как бы исчезла потому, что пресеклась—в силу поочередной смерти всех трех сыновей скончавшегося в 1584 году Ивана Грозного — воплощавшая ее в себе (для того времени это было своего рода необходимостью) династия Рюриковичей. Могут сказать, что пресечение династии “наложилось” на имевший место в стране глубокий социальный кризис. Однако подобные кризисы бывали ведь и в другие времена (и раньше, и позже), но наличие воплощающего (буквально — в своей “царственной плоти”) идею Божьего помазанника препятствовало полному краху государства.
Для понимания идеократической сущности России многое дает сопоставление судьбы большевиков и их противников, возглавивших Белую армию.
Последние — при всех возможных оговорках — ставили своей задачей создать в России номократическое государство западного типа (характернейшей чертой программы Белой армии было так называемое “непредрешенство”, подразумевающее не какую-либо государственную идею, а “законное” решение “законно” избранного Учредительного собрания). И это заранее обрекало на поражение врагов большевизма, для которого, напротив, власть — в полном соответствии с тысячелетней судьбой России (хотя большевики явно и не помышляли о таком соответствии) — была властью идеи (пусть и совершенно иной, чем ранее), идеократией. И в высшей степени закономерно, что дискредитация этой новой идеи к 1991 году опять-таки привела к мгновенному краху…
Короче говоря, идеократическое государство — заведомо “рискованная” вещь. И это так или иначе выявляется вовсе не только в периоды острейших кризисов. Все помнят и часто твердят тютчевскую строку:
В Россию можно только верить.
Строка эта нередко воспринимается как некая сугубо “оригинальная” постановка вопроса. Но, между прочим, на Западе почти в одно время с появлением тютчевского стихотворения было опубликовано следующее многозначительное рассуждение:
Россия “является единственным в истории примером огромной империи, само могущество которой, даже после достижения мировых успехов, всегда скорее принималось на веру (выделено мною. — В.К.), чем признавалось фактом. С начала XVIII столетия и до наших дней (писано в 1857 году — В.К.) ни один из авторов, собирался ли он превозносить или хулить Россию, не считал возможным обойтись без того, что бы сначала доказать само ее существование”. 207
Это рассуждение принадлежит Карлу Марксу, но следует иметь в виду, что в своем отношении к России он предстает чаще всего в сущности не как марксист, а как западный идеолог вообще, — весьма проницательный, но характерно тенденциозный (Маркс, например, говорит там же, что “чарам, исходящим от России, сопутствует скептическое отношение к ней, которое… издевается над самим ее величием как над театральной позой, принятой, чтобы поразить и обмануть зрителей”, о принципиальном “актерстве” русских рассуждал еще до Маркса известный маркиз де Кюстин).
Утверждение, согласно которому Россия — не “факт”, а только объект “веры”, может показаться чисто риторическим вывертом (ведь перед нами как-никак шестая часть планеты, миллионы людей и т.п.!). И все же в этом есть глубокая правда, ибо при крахе идеи мгновенно как бы превращаются в ничто вся мощь и все богатство громадной страны и, помимо прочего, распадается на куски ее евразийская многоэтничность… И ощущение, что Россия держится на идее, порождает то ее переживание, которое схвачено знаменитой тютчевской строкой.
Едва ли можно усомниться в том, что именно идеократическая и евразийская суть России определяла ее беспрецедентные крахи и падения; однако не стоит сомневаться и в том, что именно эта суть выражалась в ее великих победах и взлетах, в ее, по словам отнюдь не благоволившего к России Маркса, “мировых успехах”.
Маркс, между прочим, более всего нападал на Россию, даже прямо проклинал ее за ее взаимоотношения с монголами, — взаимоотношения, которые, согласно его — в общем, верной — мысли именно и определили ее очередной “подъем” в XV веке. К этой теме мы теперь и переходим.
Монголы и Русь.
Здесь перед нами до сего дня и в очень многом загадочная эпоха русской истории. Монгольская армада нанесла первое поражение Руси в 1223 году, а в 1237-1240-м годах прошла по почти всей ее территории огнем и мечом. И около четверти тысячелетия) Русь являлась монгольским улусом, только в 1480 году Иван III отверг свое подчинение ее повелителям. Но, как верно констатировал тот же Карл Маркс, “изумленная Европа, в начале правления Ивана едва знавшая о существовании Московии, стиснутой между татарами и литовцами, была ошеломлена внезапным появлением на ее восточных границах огромной империи, и сам султан Баязид, перед которым Европа трепетала, впервые услышал высокомерную речь московита”. 208
Не правда ли, по меньшей мере странный итог двух с половиной столетий “монгольского ига”, о которых и западные, и вторившие им русские историки повествовали как о времени полнейшего упадка Руси?
Разбираясь в существе дела, пришлось бы, между прочим, повторить многое из того, что сказано в начале этой статьи о восприятии Византийской империи в допетровской Руси и, с другой стороны, в России ХIХ-ХХ веков, на историческое сознание которой оказывала сильнейшее воздействие западная идеология.
Гегель в своей “Философии истории” сказал о монголах (имея в виду, как он пояснил, и другие “кочевые” азиатские народы), что они-де живут в сущности бессодержательной “патриархальной жизнью”, но “часто они собираются большими массами и благодаря какому-нибудь импульсу приходят в движение. Прежде мирно настроенные, они внезапно, как опустошительный поток, нападают на культурные страны, и вызываемый ими переворот не приводит ни к каким иным результатам кроме разорения и опустошения. Такие движения народов происходили под предводительством Чингиз-хана и Тамерлана: они все растаптывали, а затем опять исчезали, как сбегает опустошительный лесной поток, так как в нем нет подлинного жизненного начала”. 209