Сидя у окна, наблюдая за прохожими, я размышлял о том, кто из них наименее подчинен формату, наименее ненастоящий. Не я — это точно. Я, вуайерист, незваный гость, лишь подглядывал за всей этой сценой. Были тут и другие, тоже сидевшие за окнами, в других кофейнях, словно мое отражение — они тоже были незваными гостями, все до одного. Затем шли туристы; они неуклюже брели мимо и посматривали на людей за окнами. Еще более низкая ступень в этой иерархии, решил я. Затем шли посетители клубов. Большинство из них были геями — показными геями, в обтягивающих джинсах, с волосами торчком и множеством проколотых мест на теле. Подобно телевизионщикам с ширмой, они играли — напоказ зевакам, друг другу, самим себе. Они переходили из кофейни в кофейню, из бара в бар, приветственно целовались с друзьями и преувеличенно реагировали на других мужчин, жесты их были сплошь преувеличенные, педерастические. Все были покрыты загаром, но искусственным, приобретенным в соляриях дорогих фитнес-центров или с помощью крема из банки. Театральные, надуманные — все как один.
Я пил, наверное, уже шестой капучино, как вдруг заметил кучку бездомных. Они были тут все время, пока я смотрел, замаскированные на фоне магазинных витрин и мусорных баков, но я только теперь обратил на них внимание, начал за ними наблюдать. Один из них сидел, закутавшись в спальный мешок из полиэстера, на коленях у него свернулась собака. Его друзья — трое или четверо — облюбовали место подальше, ярдах в двадцати. Они периодически покидали свое место и приходили его навестить, по одному, иногда по двое; потом разворачивались и направлялись обратно, на свое собственное место. Я долгое время внимательно за ними наблюдал. Когда люди, сидевшие подальше, приближались к закутанному парню с собакой, вид у них был целеустремленный, как будто у них имелись для него сообщения, важная информация. Они передавали свои сообщения, затем уходили; но минут через семь кто-нибудь из них возвращался с новыми сведениями. Иногда они подменяли его, занимали его место, пока он со своей собакой шел прогуляться до их участка.
Я начал прослеживать некую закономерность в схеме их перемещений: круги, которые они описывали между двумя участками, кто кого сменял, когда и в каком порядке. Правда, это было нелегко — всякий раз, как я решал, что вычислил эту последовательность, один из них делал ход вне очереди или отправлялся в путь по новому маршруту. Я очень долго наблюдал за ними, изо всех сил сосредоточившись на схеме.
Через некоторое время я начал думать, что уж эти-то люди — настоящие. Что они здесь не просто незваные гости. Что им действительно принадлежат и улица, и они сами, и настоящий момент. Я наблюдал за ними, пораженный. Мне захотелось вступить с ними в контакт. Я решил, что обязательно вступлю с ними в контакт. Когда закутанный парень с собакой в четвертый раз откинулся в своем спальном мешке, и вероятность того, что никто из его друзей не подойдет к нему еще минут семь, казалась довольно высокой, я встал со своего стула, вышел из кофейни и зашагал через улицу туда, где он сидел.
Его собака первой заметила мое приближение. Она развернулась, приподнялась и, вся насторожившись, стала смотреть на меня и принюхиваться. Потом поднял глаза и закутанный парень. Ему, наверное, было не больше двадцати. Кожа у него была нежная, очень бледная, с красными точечками там, где под ней лопнули сосуды. Я постоял перед ним, глядя вниз. По прошествии какого-то времени я спросил его:
— С тобой поговорить можно?
Он взглянул на меня так же, как его собака — вопросительно, заинтересованный и одновременно готовый к защите.
— Ты христианин, что ли? — спросил он.
— Нет. Нет, я не христианин.
— Мне ни от каких христиан ничего не надо. Молиться заставляют, и все такое — нет чтобы просто поесть дать. Лицемеры ебаные.
Голос у него был медленный, протяжный, при этом довольно гнусавый. Он напоминал мне обдолбанных рок-звезд шестидесятых — Билла Уаймана, кого-то в этом роде. Интересно, подумал я, он тоже обдолбанный?
— Я правда не христианин, — сказал я ему. — Я просто хочу с тобой поговорить. Спросить тебя кое-о-чем.
— О чем?
Рот его так и остался открытым после того, как он это произнес.
— Я… — начал я — и тут сообразил, что не знаю в точности, о чем именно хочу его спросить. — Можно тебя чем-нибудь угостить?
— Дай лучше десятку, если на то пошло.
— Нет. Давай я тебя ужином угощу. Хорошим ужином, с вином, все как положено. Что скажешь?
Он взглянул на меня, по-прежнему сидя с отвисшим ртом, размышляя. Христианином — ловцом душ я не был, полицейским, ясное дело, тоже. Потом лицо его напряглось, и он спросил:
— Ты случайно не этот, не маньяк будешь, а?
— Нет. Тебе ничего делать не нужно. Я просто хочу угостить тебя ужином и поговорить.
Парень еще немного пристально поизучал меня. Потом закрыл рот, громко шмыгнул носом, улыбнулся и сказал:
— Ладно.
Он вылез из своего спальника, свистнул сидевшим на улице друзьям, сделал одному из них знак подойти и занять его место, затем хлопнул себя по бедру и снова свистнул, потише, на этот раз собаке. Вместе мы двинулись прочь, из Сохо на Черинг-кросс-роуд, в северном направлении. Я привел его в греческое местечко прямо у Сентр-пойнт. Официантка, немолодая женщина в больших очках, сначала не хотела впускать его собаку. Я протянул ей двадцатифунтовую бумажку, сказал, что пес будет вести себя хорошо, и попросил дать ему какую-нибудь косточку, поглодать. Мы сели, и она принесла большую баранью кость, которую он тихонько грыз под столом.
— Что вы хотите? — после двадцати фунтов официантка вся так и светилась улыбкой.
Я заказал бутылку дорогого белого вина с разными закусками и попросил подождать несколько минут, пока мы решим, какое главное блюдо взять. Она кивнула, по-прежнему улыбаясь, и ушла в кухню.
— Ну что ж! — я откинулся на стуле и широко раскинул руки. — Ну что ж!
Мой бездомный наблюдал за мной. Взяв свою салфетку, он покрутил ее в руках. Подождав немного, я спросил:
— Ты откуда?
— Лютон. Сюда два года как приехал. Два с половиной.
— А из Лютона почему уехал?
— Родичи, — ответил он, продолжая теребить салфетку. — Папаня — алкаш. Бил меня.
Официантка вернулась с вином. Мой бездомный смотрел на ее груди, когда она наклонилась над столом, чтобы его разлить. Я тоже на них смотрел. Рубашка у нее была расстегнута сверху, груди — красивые, круглые. Она было, наверное, его возраста — лет восемнадцать-девятнадцать. Мы смотрели, как она поворачивается и отходит. Наконец я поднял бокал.
— Выпьем! — сказал я.
Он взял свой бокал и начал пить из него большими глотками. Проглотив половину, вытер рот рукавом, поставил бокал и, уже осмелев от алкоголя, спросил:
— Так что ты хотел узнать?
— Вобщем… Я хотел узнать… Вобщем, я вот что хотел узнать… Значит так: допустим, сидишь ты на улице, на своем пятачке, закутался в свой спальник и сидишь, на коленях собака свернулась… Сидишь ты, значит, а мимо люди идут; а ты тогда… Я что хочу узнать…
Я остановился. Выходило не так, как надо. Сделав глубокий вдох, я начал снова:
— Слушай. Знаешь, в кино, когда люди что-нибудь делают — персонажи, герои, ну, там, например, Роберт Де Ниро, — когда они что-нибудь делают, все всегда получается идеально. Все, вообще все. Или холодильник открывают, или зажигают… нет, лучше так: берут, например, салфетку в руки. Герой берет ее в руки, легонько так встряхивает, затыкает за воротник или просто на коленях складывает, и потом больше не обращает на нее внимания до конца сцены. И потом, речь у него тоже просто идеальная. Понимаешь, что я хочу сказать? Если бы мы с тобой так попытались, она бы все время то соскальзывала, то падала.
Мой бездомный снова взял в руки салфетку.
— Мне что, в рубашку ее заткнуть? — спросил он.
— Нет. Дело не в этом. Дело в том, что мне интересно, мне просто интересно, осознаешь ты это или нет. Когда сидишь на своем углу.