– Хо-хо, – доносил ветер голоса из деревни.
Над рекой Могавк рыба парила в светлом дымчатом ореоле, рыба, кинувшаяся навстречу сетям, плену и множеству едоков на пиру, улыбающаяся светящаяся рыба.
– Deus non denegat gratiam.
Когда Катрин Текаквита наутро вернулась домой, Тетки ее наказали. Молодой охотник возвратился за несколько часов до того, опозоренный. Его семья была в ярости.
– Гнусная алгонкинка! На тебе! Еще получи!
– Бах! Трах!
– Возле дерьма теперь будешь спать!
– Ты больше не член семьи, ты рабыня!
– Твоя мать была дрянь!
– Будешь делать, что скажут! Шлеп!
Катрин Текаквита весело улыбалась. Это не ее тело швыряли они, не на ее животе прыгали престарелые леди в мокасинах, которые она вышивала. Пока они мучили ее, она смотрела в дыру дымохода. Как замечает преподобный Леком, «Dieu lui avait donne une ame que Tertullien dirait „naturellement chretienne“»[53].
17.
О Боже, Утро Твое Безупречно. Люди Живы В Мире Твоем. Я Слышу Голоса Детей В Лифте. Самолет Летит Сквозь Свежий Синий Воздух. Завтраки Исчезают Во Ртах. Радио Исходит Электричеством. Деревья Великолепны. Ты Прислушиваешься К Голосу Неверного, Что Задержался На Мосту Адептов. Я Пустил Дух Твой На Кухню. «Вестклок»[54] – Тоже Твоя Идея. Смиренно Правительство. Мертвым Не Приходится Ждать. Ты Уразумел, Почему Кто-То Должен Пить Кровь. О Боже, Это Твое Утро. Музыка Доносится Даже Из Человеческой Берцовой Кости. Лeдник Будет Прощен. Я Не Могу Думать Ни О Чем, Что Не Твое. В Больницах Есть Шкафчики С Чужим Раком. Мезозойские Воды Изобилуют Морскими Рептилиями, Которые Кажутся Вечными. Ты Знаешь Кенгуру В Мельчайших Подробностях. Местечко Вилль-Мари Растет И Вянет, Как Цветок, Под Твоим Биноклем. В Пустыне Гоби Нашли Древние Яйца. Тошнота – Землетрясение, С Твоей Точки Зрения. Даже У Мира Есть Тело. Мы Навсегда Под Наблюдением. В Эпицентре Молекулярного Неистовства Желтый Стол Сохраняет Свою Форму. Меня Окружили Судьи Твоего Суда. Я Боюсь, Мне Взбредет В Голову Помолиться. Этим Утром Где-То Оправдываются Мучения. Газета Сообщает, Что Найден Человеческий Эмбрион, Завернутый В Газету, И Подозревается Врач. Я Пытаюсь Познать Тебя В Кухне, Где Сижу. Я Боюсь Своего Маленького Сердца. Не Понимаю, Почему Моя Рука – Не Сиреневый Куст. Я Напуган, Ибо Смерть – Твоя Идея. Теперь Я Уже Не Думаю, Что Мне Надлежит Описать Твой Мир. Дверь В Ванную Открывается Сама, И Я Дрожу От Ужаса. О Боже, Я Верю, Что Утро Твое Безупречно. Ничто Не Останется Незавершенным. О Боже, Я Одинок В Своей Жажде Образования, Но Ты Должен Быть Облечен Более Великой Жаждой. Я – Создание, Которое Твоим Утром Пишет Очень Много Слов С Заглавных Букв. Полвосьмого В Руинах Моей Молитвы. Я Недвижно Сижу Твоим Утром, А Машины Уезжают. О Боже, Если Бывают Пламенные Пути, Не Оставь Эдит В Ее Восхождении. Не Оставь Ф., Если Он Заслужил Мучения. Не Оставь Катрин, Мертвую Уже Три Столетия. Не Оставь Нас В Нашем Невежестве, С Нашими Жалкими Теориями. Все Мы Истерзаны Твоей Славой. Из-За Тебя Мы Живем На Поверхности Звезды. Ф. Чудовищно Страдал В Последние Дни. Таинственная Механика Каждый Час Перемалывала Катрин. Эдит Кричала От Боли. Не Оставь Нас В Это Утро Твоего Времени. Не Оставь Нас Сейчас, В Восемь Часов. Не Оставь Меня, Ибо Я Теряю Последние Крохи Благодати. Не Оставь Меня, Когда Вернется Кухня. Пожалуйста, Не Оставь Меня, Особенно Когда Я Тычу В Радиоприемник В Поисках Духовной Музыки. Не Оставь Меня В Моих Трудах, Ибо Мозг Мой Чувствует, Как Его Избивают, И Я Жажду Создать Нечто Маленькое И Безупречное, Что Будет Жить Твоим Утром, Вроде Странных Шумов, Пробивающихся Сквозь Речь Над Гробом Президента, Или Обнаженной Горбуньи, Что Загорает На Людном Пляже, Истекающем Жирным Кремом.
18.
Самое оригинальное в человеческой природе зачастую бывает самым отвратительным. Поэтому миру людей, неспособных выносить боль существования с тем, что есть, навязывают новые системы. Создателя системы не заботит ничего, кроме ее уникальности. Если бы Гитлер родился в нацистской Германии, он бы не обрадовался ее атмосфере. Если поэт, которого не печатают, находит свой образ в работах другого литератора, он лишается покоя, потому что ему важен не сам образ или его развитие на свободе – ему важно знать, что он не привязан к миру как таковому, он может бежать из данности, причиняющей боль. Возможно, Иисус создал свою систему так, чтобы в руках других она развалилась, – так бывает со всеми великими творцами: они обеспечивают безнадежную власть собственной оригинальности, швыряя свои системы на шлифовальный круг будущего. Это идеи Ф., разумеется. Не думаю, что он в них верил. Хотел бы я знать, почему я его так интересовал. Теперь, глядя в прошлое, я думаю, что он, видимо, готовил меня к чему-то, и прибегал к любому самому дерьмовому методу, чтобы поддерживать во мне истерику. «Истерия – моя классная комната», – сказал как-то Ф. Интересны обстоятельства, при которых было сделано это замечание. Мы были на двойном киносеансе, а потом ели обильную греческую еду в ресторане одного из его друзей. Музыкальный автомат играл печальную песню из афинского хит-парада. На бульваре Святого Лаврентия шел снег, и два-три посетителя, остававшихся в заведении, глядели на улицу. Ф. без всякого интереса поедал черные оливки. Пара официантов пили кофе, а потом начали поднимать стулья, как всегда, оставляя наш стол напоследок. Если в мире и было хоть одно абсолютно ненапряжное место, то мы сидели в нем. Ф. зевал и играл с оливковыми косточками. Он высказал свое замечание совершенно неожиданно, и я был готов его убить. Когда мы шли сквозь радужную дымку неонового снега, он сунул мне в руку небольшую книжицу.
– Я это получил за оральную любезность, которую как-то оказал другу-ресторатору. Это молитвенник. Твоя нужда больше моей.
– Ты мерзкий лгун! – заорал я, когда мы дошли до фонаря, и я прочитал надпись на обложке:"». – Это англо-греческий разговорник, отвратительно напечатанный в Салониках!
– Молитва есть перевод. Человек переводит себя в ребенка, умоляя обо всем, что только бывает на свете, на языке, которым едва владеет. Изучи эту книгу.
– И английский здесь ужасен. Ф., ты меня нарочно мучаешь.
– Ах, – сказал он, беспечно принюхавшись к ночи, – ах, в Индии скоро Рождество. Семьи собираются вокруг рождественского карри, поют гимны перед пылающим святочным трупом, дети ждут колокольчиков Бхагавад-Санты.
– Тебе бы только все обосрать, да?
– Изучи книгу. Выуди из нее молитвы и наставления. Она научит тебя дышать.
– Фффуу. Фффуу.
– Нет, так неправильно.
19.
А теперь Эдит пора бежать, бежать меж старых канадских деревьев. Но где же сегодня голуби? Где улыбающаяся светящаяся рыба? Зачем затаились тайники? Где сегодня Благодать? Почему Историю не угостили конфеткой? Где католическая музыка?
– Помогите!
Эдит бежала через лес, тринадцатилетняя, мужчины – за ней. На ней было платье, сшитое из мучных мешков. Одна мучная компания паковала свой продукт в мешки, разукрашенные цветочками. Тринадцатилетняя девочка мчится сквозь сосновую хвою. Видели такое когда-нибудь? Следуй за юным, юным ее задом, Вечный Мозговой Хуй. Эдит рассказала мне эту историю или ее часть спустя годы, и, каюсь, с тех пор я носился по лесу за ее маленьким телом. Вот он я, книжный червь, одичавший от непонятного горя, неотступный шпик, следующий за тенями гонады. Эдит, прости меня, я всегда еб тринадцатилетнюю жертву. «Прости себя», – говорил Ф. У тринадцатилетних восхитительная кожа. Какая пища, кроме бренди, хороша после тринадцати лет на свете? Китайцы едят тухлые яйца, но ничего хорошего в этом нет. О Катрин Текаквита, пошли мне сегодня тринадцатилетнюю! Я не исцелен. Я никогда не исцелюсь. Я не хочу писать эту Историю. Я не хочу с Тобой спариваться. Не хочу быть поверхностным, как Ф. Не хочу быть главным канадским специалистом по А. Не хочу новый желтый стол. Не желаю астрального знания. Не желаю Телефонного Танца. Не желаю превозмочь Мор. Я хочу, чтобы в жизни моей были тринадцатилетние. Библейскому Царю Давиду одна согревала смертное ложе[55]. Почему бы нам не сравнивать себя с блистательными людьми? Еще, еще, еще, о, я хочу, чтобы меня заманили в тринадцатилетнюю жизнь. Я знаю, я знаю про войну и про бизнес. Я в курсе насчет дерьма. Тринадцатилетнее электричество так сладко сосать, а я нежен, как колибри (или позволь мне быть таким). Разве нет колибри в душе моей? Есть же что-то непреходящее и невыразимо светлое в моей страсти, парящей над юной влажной щелью в мазке светловолосого воздуха? О, приидите, отважные, в моем касании ничего нет от царя Мидаса[56], ничего не обращаю я в деньги. Я просто легко касаюсь ваших отчаявшихся сосков, что уходят от меня, врастая в проблемы бизнеса. Ничего не изменится, пока я плыву и сглатываю под первым лифчиком.